Vive la France: летопись Ренессанса

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Vive la France: летопись Ренессанса » Читальный зал » Генрих Манн. Молодые годы короля Генриха IV


Генрих Манн. Молодые годы короля Генриха IV

Сообщений 91 страница 113 из 113

91

Оз, или Человечность

Очередной приступ болезни лишил маршала возможности посылать курьеров в Париж. Его рвало жёлчью после того унижения, которому он подвергся на глазах у всей провинции и всего королевства, и ему чудилось, что даже до его постели докатывается насмешливый хохот. Хотя Генрих и умолчал об этом в своих донесениях, но при дворе было отлично известно, что маршал Бирон стрелял в изображение королевы матери. И король Франции, которого Бирон вознамерился повесить, сначала решил вызвать его в Париж и судить в парламенте. Однако мадам Екатерина убедила своего сына, что если два его врага грызутся, то не надо им мешать. Поэтому против наместника губернатора ничего и не предприняли, а Генриху только наговорили красивых слов.
Все же, пока сбитый с толку Бирон болел, Генриху удалось отплатить ему за многие злодеяния. Губернатору пришлось, увы, допустить даже самые жестокие проявления мести – до того были разъярены его солдаты, видя зверства врагов. Но он сам и его люди представлялись не менее свирепыми тем городам, которые почему либо сдались наместнику. И с той и с другой стороны достаточно было пустого слуха, чтобы тот, кого этот слух чернил, подвергся свирепой расправе, а она, в свою очередь, вызывала ещё более суровые кары. Люди становились тем, за что их принимали, и, все больше ожесточаясь, старались превзойти друг друга в бесчеловечности.
Однажды, когда Генрих ехал из Монтобана в Лектур, ему донесли, что по пути на него готовится нападение из засады; он тут же отправил господ де Рони и де Мейя с двадцатью пятью всадниками, чтобы они очистили опасный горный проход. Когда это было сделано, триста врагов засели в большой церкви с толстыми стенами; пришлось вести глубокий подкоп, и на эту понадобилось двое суток. Когда осаждённые сдались, король Наваррский решил было шестерых из них повесить, а остальных отпустить. Однако оказалось, что в данном случае милосердным быть нельзя, ибо вдруг стало известно, что это те самые католики, которые вели себя гнусно в городе Монтобане. Они не только изнасиловали шесть молодых протестанток, но несколько извергов «начинили тела несчастных порохом», подожгли, и шесть прекрасных и благочестивых девушек были взорваны и растерзаны на куски. Поэтому означенных триста пленных безжалостно уничтожили.
Во время этой бойни Генрих поспешил уехать, он прямо бежал. Его охватывало отчаяние, так как о нем шла дурная слава и он вынужден был марать своё имя только потому, что наместник ни перед чем не останавливался. Бирон же пребывал в уверенности, что города из одного страха не откроют свои ворота перед его врагом. Справедливость губернатора и строгая дисциплинированность его войска, о которых вначале шла молва, должны были, по замыслу Бирона, перейти в жестокость; да, он избрал наилучший путь для того, чтобы имя Генриха стало столь же ненавистным, как и его. Генрих это понял и, убегая во время уничтожения трехсот пленных, решил отныне поступать иначе, чем его вынуждал заместитель.
Оз принадлежал к числу тех непокорных городков, которые и слышать не хотели ни о каком подчинении и упорно не впускали губернатора. В сущности, противились только старшины да некоторые горожане, у которых было побольше земли и на которых работала беднота. Простой люд был на стороне короля Наваррского, ведь он заходил в хижины бедняков и любил их дочерей. За это любили и его. И бедняки, наверное, открыли бы перед ним городские ворота, но не могли из за гарнизона, который подчинялся богатым. Сопротивление бедняков вызывало среди богатых недоверие друг к другу. Каждый заранее обеспечивал себе лазейку на случай сдачи города. Так, аптекарь говорил своему соседу седельщику: – По секрету, сосед! Ты знаешь, кто поставляет королю Наваррскому сладости? Его аптекарь в Нераке, некий Лалан; а ведь это я продал ему рецепт.
– Сосед, – отвечал седельщик, – в точности так же обстоит дело и с кожаным футляром для королевского кубка. Футляр надо было починить, но никто не должен был знать об этом, ибо в кубок, который не находится под запором, легко можно подложить отраву. И вот придворные короля принесли этот футляр мне, – докончил седельщик уже шёпотом.
Вместе с тем один намотал себе на ус секрет другого, который тот неосторожно выболтал, – на случай, если маршал Бирон успеет заявиться до того, как прибудет король Наваррский; тогда каждый, кроме него самого, будет сурово наказан. Какой то женщине привиделся во сне ангел, он возвестил ей о прибытии маршала, и она орала об этом на весь рынок. Поэтому её муж оказался бы в особенно опасном положении, если бы губернатор прибыл раньше. Муж был возчиком и однажды принял в уплату от деревенского трактирщика вексель господина д’Обинье. Ибо в этом трактире когда то закусывал король Наваррский; на самый крайний случай вексель мог послужить возчику защитой.
Кое для кого городские ворота все же открывались: поэтому Генрих знал и о несогласиях среди граждан, и об их страхах. Гарнизон был невелик, после неудач Бирона он считался малонадёжным. Губернатор отобрал пятнадцать дворян, которым приказал сопровождать его; поверх панцирей на них были надеты охотничья кафтаны: так легче было проникнуть в город незаметно. Но едва Генрих очутился внутри, как один из солдат крикнул: «Король Наваррский!» – и перерубил канат, удерживавший опускную решётку. В ловушке оказались пятеро: Генрих с Морнеем, господа де Батц, де Рони и де Бетюн. Тотчас забили в набат, население схватилось за оружие и стало угрожать пятерым отважным молодым людям.
Передовой отряд горожан состоял из пятидесяти человек, король Наваррский двинулся прямо на них, держа в руке пистолет, и одновременно начал говорить, обращаясь к своим четырём дворянам: – Вперёд, за мной, друзья и товарищи! – Он говорил не столько для них, сколько для добрых людей – жителей Оза, которых хотел остановить и напугать. – Вперёд, за мной! Будем мужественны и решительны, ибо от этого зависит наше спасение! Следуйте за мной и делайте то же, что и я. Не стрелять! – крикнул он особенно громко и как будто все ещё обращаясь к своей четвёрке. – Опустите пистолеты, не цельтесь! – А толпа вооружённых горожан слушала, разинув рот, складную речь этого короля, находившегося в столь великой опасности, и стояла, словно оцепенев. Два три голоса, правда, крикнули: – Стреляйте в красную куртку! Это же король Наваррский! – Но никто ещё не успел опомниться, как Генрих на всем скаку въехал в толпу. От страха она распалась на двое и отступила.
В толпе раздалось несколько ружейных и пистолетных выстрелов. Вскоре в тесной улочке началась свалка – это простой народ, любивший короля, накинулся на стрелявших. Те и слегка струсили; ещё в начале схватки они вцепились друг другу в волосы, ни один не желал признаться, что стрелял именно он. Генрих спокойно ждал: очень скоро старшины, или, как они назывались, консулы, бросились ему в ноги и загнусавили, точно литанию пели:
– Сир! Мы ваши подданные, мы преданные ваши слуги. Сир! Мы ваши…
– Но вы целились в мой кафтан, – возразил Генрих.
– Сир, мы ваши…
– Кто стрелял в меня?
– Сир! – умолял его какой то горожанин в кожаном фартуке. – Мне давали чинить кожаный футляр от вашего кубка! В заказчиков я не стреляю.
– Если уж непременно надо кого нибудь повесить, – посоветовал другой, с перепугу набравшись смелости, – тогда вешайте, сир, только бедняков: их, по нашим временам, развелось слишком много.
Генрих во всеуслышание заявил о своём решении: – Я не отдам города на ограбление, хотя таковы правила и обычаи и вы, конечно, этого заслужили. Но пусть каждый пожертвует беднякам по десять ливров. Сейчас же ведите сюда вашего священника и вносите деньги ему!
Приволокли старика настоятеля и попытались немедленно всю вину свалить на него. Это он де внушил жене возчика, будто ангел с неба возвестил прибытие господина маршала Бирона, а не господина короля Наваррского, и только по дурости своей они заперли городские ворота. Они настойчиво требовали, чтобы старец искупил вину города. Если уж не их и даже не бедноту – пусть хоть одного вздёрнут на виселицу; жители Оза никак не хотели расстаться с этой мыслью. Генрих был вынужден решительно заявить: – Никого не повесят. И грабить тоже не будут. Но я хочу есть и пить.
Этим случаем немедленно воспользовался один трактирщик и накрыл столы на рыночной площади – для короля, для его свиты, для консулов и состоятельных граждан. Генрих потребовал, чтобы поставили стулья и для бедняков. – У них денег хватит, ведь вы же им дадите. – Бедняки не заставили себя ждать, но самому Генриху никак не удавалось добраться до своего места из за бесконечного множества коленопреклонённых: каждый хотел удостовериться, что его жизнь и его добро останутся в целости. Других то пощадили, а меня? А меня? Это было полное отчаяния нытьё людей, которые никак не могут постичь, что же такое происходит, и глазам своим не верят, хотя и видят, что спасены; воспоминание о том, к чему они привыкли, все вновь и вновь лезет в их одуревшую голову. Да тут можно совсем потерять душевное равновесие, а без него человеку жить нельзя.
Возчик, жене которого привиделся ангел, растерянно топтался на месте и спрашивал каждого: – Что же это такое? – Все настойчивее, чуть не плача, но жмурясь, словно ему предстало целое воинство ангелов и ослепило его, спрашивал он: – Что же это такое, что тут происходит? – И наконец какой то коротышка дворянин в зеленом охотничьем кафтане ответил ему:
– Это человечность. Великое новшество, при котором мы сейчас присутствуем, называется человечностью.
Возчик вытаращил глаза и вдруг узнал господина, чью долговую расписку принял в уплату от трактирщика. Он извлёк её из кармана и осведомился: – Не оплатите ли вы это, сударь? – Агриппа поморщился и повернулся спиной к своему кредитору. А возчик удалился в противоположном направлении и, потрясая руками над головой, стал повторять новое слово, которое он услышал, но никак не мог уразуметь. Оно заставило его усомниться в прочности столь привычного мира долговых обязательств и платежей: да, это слово повергло его в смертельную меланхолию. И на одной из балок своего сеновала он повесился.
А на рыночной площади пировали. Девушки, приятно обнажив руки и плечи, подавали кушанья и вино, и гости горячо их благодарили, ибо перед тем не сомневались, что для них уже настал последний час. В их разговорах мелькало новое, только что услышанное ими слово, и они произносили его вполголоса, словно это была какая то тайна. Но они с воодушевлением пили за молодого короля, который без всякой их заслуги даровал им жизнь, пощадил их имущество да ещё с ними вместе обедает. Поэтому они решили навсегда сохранить ему верность и усердно в этом клялись.
Генрих решил, что он действовал правильно и послужил своему делу. Смотрел он и на людей. И так как ему уже не нужно было завоёвывать их, покорять, обманывать, он в первый раз взглянул непредвзятым взором на эти бедные человеческие лица, ещё так недавно искажённые гневом и страхом, а теперь такие неудержимо счастливые. Генрих сделал знак своему другу Агриппе, ибо знал, что у того уже готова песня. Агриппа поднялся. – Тише! – стали кричать вокруг. Наконец все затихли. Он запел и каждый стих пел дважды, причём во второй раз все подхватывали в бодром и быстром темпе псалмов:

Конец вам, христиане!
Увы! Спасенья нет.
Вы в тёмный век страданий,
В годину лютых бед
Поверили в людей,
Средь мрака и смертей.
Стоят повсюду плахи
И виселицы в ряд.
Рыдают люди в страхе.
Отчаянно вопят:
«Других на казнь ведите,
Меня лишь пощадите!»
И вот смешал великий князь земной
Людские добродетели с виной.
Добро ли, зло ли – все поглотит вечность.
Осанна! Воля нам возвращена.
Невинностью искуплена вина.
Виновного прощает человечность.

+1

92

Высокие гости

События в Озе привели к тому, что маршал Бирон обозлился ещё пуще, чем после своего поражения возле уединённой мызы «Кастера». Чтобы укрепить своё влияние, король Наваррский применял явно недозволенные средства – наместник всегда их осуждал, – уже не говоря о том, что, по мнению старика, этому проныре не следовало бы пользоваться никаким влиянием. И теперь Бирона грызла мучительная зависть. Его письма в Париж давно были полны жалоб на популярность молодого человека и на его безнравственность. Но после захвата Оза в них слышалось прямо таки смятение. Генрих де пренебрёг законами войны, он не стал ни грабить, ни вешать; больше того, он подрывает самые основы человеческого общества, ибо пирует за одним столом с богатыми и бедными, без разбору.
Пока в этой провинции царила лишь смута, королеве матери было в высокой степени наплевать, но теперь она узнала из особых источников, не только через Бирона, что города, один за другим, переходят на сторону губернатора. А этого она уже допустить не могла. И она решила заявиться туда собственной особой, чтобы не случилось чего похуже.
Мадам Екатерина понимала, что должна хоть жену то привести своему зятю. Обе королевы были в пути от второго до восемнадцатого августа, когда они наконец прибыли в Бордо, под защиту маршала Бирона. Их сопровождала целая армия дворян, секретарей, солдат, уже не говоря о неизменных фрейлинах и прекрасных придворных дамах, среди которых была и Шарлотта де Сов. Последнюю пригласили вопреки воле королевы Наваррской, но по приказу её матери.
Следование этого пёстрого поезда совершалось, как и всегда, с большой торжественностью, которую, правда, нарушали всевозможные страхи. На юге, неподалёку от океана, ждали, что вот вот нападут гугеноты; иной раз останавливались прямо в поле – повозки, солдаты конные, пешие. Вооружённая охрана окружала кареты королев. Тревога оказывалась ложной, и все двигалось дальше с гамом и гиканьем. Зато можно было покрасоваться и блеснуть при каждой большой остановке. В городе Коньяк Марго пережила один из своих самых шумных успехов: дамы из местной знати глазели на её роскошные туалеты, потрясённые и ошеломлённые. Над далёкой провинцией взошла звезда – стыд и срам двору в Париже, который осиротел и лишился своего солнышка. Так говорил один из путешественников, некий господин де Брантом. Для него самого, конечно, было бы лучше, имей он такую же статную и мощную фигуру, как хотя бы у господ Гиза, Бюсси, Ла Моля. Маргарита ценила это выше, чем вдохновение. Ораторствовать она и сама умела: при въезде в Бордо, превратившемся в настоящий триумф, она отвечала величаво и изящно всем, кто её приветствовал. И прежде всего – Бирону.
Помимо всех других своих должностей, он занимал пост мэра Бордо, главного города провинции; и как раз Бордо до сих пор не впускал к себе губернатора. Генрих попросту отказался встретиться там с королевами. Начались переговоры, они тянулись около двух месяцев. Наконец Генрих добился согласия на то, чтобы обе стороны встретились на уединённой мызе «Кастера» – той самой, где Бирон опозорился и вся окрестность ещё была полна разговорами об этом. Маршал не решился показаться там. Генрих же прибыл в сопровождении ста пятидесяти дворян верхами, и их вид вызвал у старой королевы не только изумление, но и тревогу. Тем любовнее уверяла она зятя в своих чувствах, которые де сплошное миролюбие. Она дошла даже до того, что назвала его наследником престола – разумеется, после смерти её сына д’Алансона; но и он и тёща отлично знали, какая всему этому цена.
Затем они сели в одну карету – бежавший пленник и убийца его матери и его друзей. И неутомимо изъяснялись друг другу в любви, пока не доехали до местечка Ла Реоль, где можно было наконец закрыть рот и расстаться. Генрих с Марго остановились в другом доме. Теперь он уже ничего не говорил, а только смотрел отсутствующим взглядом на пламя свечей, издавая какие то нечленораздельные звуки и совершенно позабыв о том, что за его спиной раздевается одна из прекраснейших женщин Франции. Вдруг доносится приглушённое всхлипывание, он оборачивается и видит, что полог на кровати задёрнут. Он делает к ней один шаг, сейчас же отступает и проводит ночь в кресле. Успокоился Генрих только позднее, когда схватка с Бироном осталась уже позади.
Маршал не заставил себя ждать. Едва обе королевы отъехали от «Кастера» на достаточное расстояние, как он заявился при первой же остановке. Генрих не дал ему даже докончить приветствие и сразу же накинулся на него. В комнате находились обе королевы и кардинал Бурбонский, дядя Генриха, которого прихватили с собой, чтобы вызвать у короля Наваррского больше доверия. Все оцепенели от этого выступления молодого человека и настолько растерялись, что вовремя не остановили его. С первых же слов Генрих назвал маршала Бирона предателем, который заслуживает того, чтобы ему голову отрубили на Гревской площади. Затем посыпались обвинения, он предъявлял их не из зависти, это чувствовалось; он говорил от имени королевства, которое защищал, говорил уже с высоты престола; слыша это, старая королева ещё больше позеленела.
Когда Бирон хотел ответить, язык ему не повиновался. Жилы на висках, казалось, вот вот лопнут. Он хрустнул пальцами. Взгляд его выпученных глаз упал случайно на старика кардинала. Генрих тут же воскликнул: – Все знают, что вы человек вспыльчивый, господин маршал. Конечно, вспыльчивость – хорошая отговорка. Но если, скажем, вам вздумается выбросить в окно моего дядю кардинала, такая дерзость вам не проедет. Нет! Прогуляйтесь ка лучше на больших пальцах вокруг стола и успокойтесь.
Теперь это уже не были речи с высоты престола, – просто острил всем известный шутник. Затем Генрих схватил руку своей Марго, поднял её до уровня своих глаз, и оба изящной походкой вышли из комнаты.
За дверью они поцеловались, как дети. Марго сказала: – Теперь я знаю, какая у вас была цель, мой дорогой повелитель, и наконец то я опять чувствую себя счастливой женщиной. – В ближайшее время выяснилось, что она крайне нуждалась в их воссоединении. – Если женщина одна, дорогой Генрих, что она может сделать? Когда ты бежал из замка Лувр, ты захватил с собой половину моего разума. Я пустилась в нелепые предприятия и была глубоко унижена. – Он знал, что она разумеет: свою неудавшуюся поездку во Фландрию, гнев её брата короля и её пленение. – Да, моя гордость была очень уязвлена. И когда города твоего прекрасного юга принимают меня, словно я какое то высшее существо, мне трудно не считать себя за странствующую комедиантку.
Она зашла слишком далеко в своей печали и была столь неосмотрительна, что не удержала слез; они потекли по набелённым щекам, и Генриху пришлось осторожно снимать их губами.
Их разговоры, нежности, обоюдное умиление продолжались во многих городах. Пёстрый поезд королев посетил ещё немало мест; Генрих не сопровождал его, он появлялся в нем лишь между двумя охотами. Благодаря этому он избежал немало тягостных разговоров с тёщей относительно совещания представителей от протестантов. Ведь свобода совести – её кровное дело, уверяла мадам Екатерина. Она приехала сюда лишь ради одной цели – чтобы посовещаться с руководителями гугенотов относительно выполнения последнего королевского указа о свободе вероисповедания. Но Генрих знал, что такие указы на самом деле никогда не приобретают силу закона и не успеет кончиться совещание, как опять вспыхнет очередная религиозная распря. Однако некоторые из его друзей смотрели на дело иначе, особенно Морней. Поэтому Генрих согласился принять участие в выборе города. На беду, он выбирал каждый раз не тот, который намечала его дорогая тёща. Лишь вечером присоединялся он к путешественникам, когда они делали привал; затем очень скоро уходил с королевой Наваррской, и так как он дарил ей счастье, то она ему многое поведала. Это давало ей душевное облегчение, а Генриху было полезно узнать то, что она открывала ему.
Её ужасал царивший в королевстве произвол. Здесь, на юге, если сравнишь, просто мирная жизнь! Произвол и самоуправство ведут королевство к гибели. Вместо короля всем распоряжается Лига. – Пусть мой брат король ненавидит меня, но он остаётся моим братом, а я – принцессой Валуа; и чем меньше он помнит, что должен быть королём, тем меньше я имею право забывать об этом. Гизы нас свергнут, – добавила она, стиснув зубы, побледнела и стала похожа на Медею. Супруг готов был поклясться, что никогда больше не будет она спать с герцогом Гизом, разве только чтобы, как Далила, остригшая Самсона, лишить его белокурой бороды.
Пальцы Марго перебирали волосы на подбородке её возлюбленного повелителя. Ей нравилось его лицо, которое стало серьёзнее. Долго разглядывала она его, обдумывая что то, колеблясь, и наконец изрекла:
– Ты ведёшь в этой провинции незаметную жизнь. Я хочу разделить её с тобой, мой государь и повелитель, и буду счастлива. Но некогда настанет день, и ты вспомнишь, что тебе суждена более славная участь… и… что ты должен спасти мой дом, – закончила она вдруг, к его великому изумлению.
До сих пор её мать и братья видели в нем лишь вруна, который стремится отнять у них власть раньше, чем она достанется ему по наследству. Слияние их тел открыло глаза принцессе Валуа скорее, чем всякий иной путь, которым один человек испытует другого. Пока она была с ним, она ему доверяла, потом – уже нет. Да и как она могла доверять? Ведь именно ей было суждено отомстить за вымирание её дома наследнику этого дома и ещё раз предать Генриха до того, как наконец из всего её рода она одна осталась в живых. Марго была бездетной, как и её братья. Всю жизнь последняя принцесса Валуа добивалась равновесия и уверенности счастливцев, спокойных за свою судьбу; она была совершенно равнодушна к тому, что произойдёт после неё. Поэтому всегда чувствовала себя неспокойно. Вместе с нею должно было кончиться нечто большее, чем она сама; и тщетно искала Марго душевного равновесия.
В городе Оше их супружеская идиллия была однажды грубо прервана. Недаром мадам Екатерина таскала за собой своих фрейлин. В одну из них влюбился некий пожилой гугенот, весь в ранах, даже во рту у него было несколько ран, так что он едва мог говорить; и вот ради этой девчонки он уступил католикам свою крепость. Генрих сначала в почтительных выражениях довёл до сведения своей дорогой тёщи, какого он мнения о её мелких подвохах. Себя он причислял к слугам короля, а старую злодейку – к тем, кто вредит королю. Выговорить это вслух – и то облегчение. Но так как старуха прикинулась, будто впервые слышит о предательстве коменданта, то Генрих вежливо простился, сел на коня и уехал, попутно захватив в виде залога ещё один городок. Так эти двое дразнили друг друга, пока наконец не сошлись на том, что совещание протестантов соберётся в Нераке.
Тем временем уже наступил декабрь, ветер кружил опавшие листья – неподходящее время года для торжественных выездов. Однако королева Маргарита Наваррская ехала на белом иноходце – этом коне сказочных принцесс. По правую и по левую руку от неё шли, играя, два других иноходца, золотисто рыжий и гнедой, один – под Екатериной Бурбон, другой – под её братом Генрихом, который пышно разоделся в честь своей супруги. У старой мадам Екатерины было не такое лицо, чтобы народ разглядывал её на слишком близком расстоянии, особенно под этим ясным небом; она смотрела в окно кареты. Несравненная Марго, сияя спокойствием и уверенностью, слушала, как три молодые девушки что то декламируют. Они изображали муз и в честь королевы вели между собою беседу, которую сочинил для них поэт дю Барта. Первая говорила на местном простонародном наречии, вторая – на литературном языке, третья – на языке древних. Марго поняла то, что говорилось по латыни и по французски, из сказанного на гасконском кое что от неё ускользнуло. Но она чувствовала, чего именно ждёт от неё собравшийся здесь народ: сняла с шеи роскошно затканный шарф и подарила его местной музе. И вот она уже покорила сердца, да и её сердце забилось горячее.
Мадам Екатерина зорко все разглядывала в этой сельской столице. Её прежний королёк прямо из кожи лез, чтобы принять королев и их свиту как можно лучше, насколько позволяли его средства, и угощал всем, чем только мог. По крайней мере он делал вид, что рад им. И ещё непригляднее, чем всегда, показались ей протестантские представители на совещании, когда оно наконец началось. Все они, по мнению мадам Екатерины, были похожи на пасторов или на неких птиц, которых она тут не хотела даже называть. Для виду обсуждался вопрос о смешанных судах с участием заседателей протестантов и о прощении прежних провинностей. Но, в сущности, за всеми этими переговорами стояло, как всегда, одно – гугенотские крепости. Протестанты требовали себе слишком много этих крепостей, а старая королева охотно отобрала бы у них все. Она выучила и произнесла перед своими дамами целую речь, составленную из одних библейских цитат, надеясь заморочить этим людям голову с помощью привычных для них речений. Но её собственный облик и ходившая о ней слава были в глубоком противоречии с тем, что изрекали её уста. И впечатление она производила очень странное.
На заседаниях протестанты не верили ни одному её слову и сидели с упрямыми и непроницаемыми лицами, пока она не стала угрожать им виселицей. А королева Маргарита невольно расплакалась; она так искренне жаждала быть любимой, и опять ей становилась поперёк дороги её зловещая мать, которую иные находили даже комичной, особенно когда она появлялась под открытым небом и среди бела дня. В зале заседаний она сидела на высоком троне, это ещё куда ни шло. Но, выйдя из дома, казалась маленьким пятнышком на фоне светлого пейзажа; она ковыляла, согнувшись над своей клюкой, и её жёлтые отвислые щеки мотались; и тот, кто ещё не забыл Варфоломеевской ночи – и, может быть, ни разу с тех пор не засмеялся, – начинал неудержимо хохотать, глядя на это чудовище. Да и фрейлины, в сущности, только подчёркивали её уродство. Здесь ведь не Лувр и свет солнца почти никогда не затуманивается, он ярко озаряет оба берега Баиза и парк «Ла Гаренн». Здесь войну ведут открыто и без коварства, так же и любят. Но старуха рассчитывала на тайные бездны пола. Старость заключает постыдный союз с пороком и становится посмешищем.
Даже самые строгие блюстители нравов среди гугенотов не порицали в те дни Генриха за то, что он путался с иными легкодоступными фрейлинами. Ведь его Марго не слишком страдала от этого, она была упоена своей новой ролью – государыни и матери народа, а также высшего существа. Главное, что Генрих попросту брал то, что ему предлагали, но натягивал нос красавицам, когда они старались увлечь его и заманить к французскому двору. А только ради этой цели и затеяли все: поездку, совещание, визит высоких гостей; только ради неё – Генрих это почуял сразу. Под конец тёща была принуждена самолично выложить ему свои доводы в пользу его приезда. Её сын король сидит де теперь в своём Лувре один, как перст. Его брат д’Алансон восстал против него, Гизы и их Лига подкапываются под его престол. Но не менее опасен и принц крови, если он, постепенно отдаляясь от французского двора, сделался столь силён в своей провинции. Неужели Генриху невдомёк, что ведь его могут и укокошить? Это был главный козырь его дорогой тёщи: она хотела застращать зятя убийцами.
Все же он не упал в её материнские объятия, но ответствовал, что ведь при дворе ещё не сдержали до сих пор ни одного обещания. Он надеется, что, оставаясь губернатором, сможет распространить отсюда мир на все королевство, о служении которому он только и помышляет. После этого они вскоре распрощались с теми же неумеренными изъявлениями любви, что и при встрече в начале высочайшего визита. А продолжался он всю зиму, пока не настал чудесный месяц май. Дочь и сын немножко проводили свою милую матушку, дальше она путешествовала одна – по скверным дорогам, по холмам и долинам, через провинцию с ненадёжным населением. В одном месте старую королеву встречают девушки и осыпают её розами, из другого ей приходится спешно улепётывать, видя неприязнь всех жителей. Тогда она просто надвигала на лицо чёрную фетровую шляпу. Ведь она тоже была храбрая, все храбры; решительно пересаживалась с коня в свою колымагу и, трясясь по рытвинам и ухабам, проповедовала только мир. Но о каком мире говорила эта мать, чьи сыновья умирали один за другим?
И когда она уже меньше всего этого ждала, снова вынырнул из за поворота её дорогой зять. Он де хочет в последний разок взглянуть на неё и подарить ей на память прядь своих волос. Это была густая прядь, протестанты обычно закладывают по одной такой пряди за каждое ухо. Правую он с самого начала отдал своей дорогой тёще; на прощание пусть отрежет у него и левую. Все это происходит неподалёку от сельского погоста, и мадам Екатерина, расчувствовавшись, решает зайти туда. – Маловато у вас кладбище. – Она качает головой. – Разве люди живут так долго? – Перед некоторыми могилами она останавливается. Бормочет:
– Как им тут хорошо! – Люди, лежащие под землёй, ей милее. Там наступит мир – наступит даже у неё в душе.
Позднее, уже будучи королём Франции, Генрих спустится в склеп Екатерины Медичи – приготовленный ещё при жизни мадам Екатерины, – поглядит на её гроб и, обернувшись к своей свите, скажет с загадочной улыбкой, смысл которой никто до конца не поймёт. Он скажет: – Как ей тут хорошо!

0

93

Moralité

Il a choisi de combattre: s’est il bien demandé ce que combattre veut dire? C’est surtout endurer, sans les mépriser, des peines multiples, très souvent perdues ou d’une portée infirme. On ne commence pas dans la vie par livrer de grandes batailles decisives. On est déjà heureux de se maintenir, à la sueur de son front, tout au long d’une lutte obscure et qui chaque jour est à recommencer. En prenant pierre à pierre des petites villes récalcitrantes et une province qui se refuse, ce futur roi fait tour à fait figure de travailleur, bien que son travail soit d’un genre spécial. Il lui faut vivre d’abord, et pauvre il paie en travail. C’est dire qu’il apprend a connaître la realité en homme moyen. Voilà une nouveauté considerable: le chef d’un grand royaume et qui sans lui irait en se dissociant, debute en essuyant les misères communes. Il a des ennemis et des amours pas toujours dignes de lui, ni les uns ni les autres, et qu’il n’aurait certainement pas en faisant le fier.
Cela pourrait très bien le rendre dur et cruel, comme c’est généralement le cas pour ceux qui arrivent d’en bas. Mais justement, lui ne vient pas d’en bas. Il ne fait que passer par la condition des humbles. C’est ce qui lui permet d’être généreux et de se réclamer de tout ce que dans l’homme il peut у avoir d’humain. D’ailleurs l’éducation reçue pendant ses années de captivité l’avait preparé à être humaniste . La connaissance de l’interieur de l’homme est bien la connaissance la plus chèrement acquise d’une époque dont il sera le prince. Attention, c’est un moment unique dans l’histoire de cette partie du monde, qui va s’orienter moralement, et même pour plusieurs siècles. Ce prince des Pyrenées en passe de conquerir le royaume de France, pourrait écouter les conseils d’un Machiavel: alors, rien de fait, il ne réussira pas. Mais c’est le vertueux Mornay qui le dirige et même qui le soumet a des épreuves qu’un autre ne tolérerait pas. Les secrets honteux de la personne la plus venerée, voyez Henri y être initié et en souffrir en silence: vous aurez la mesure de ce qu’il pourra faire pour les hommes.

Поучение

Он избрал путь борьбы: но спросил ли он себя, что означает этот путь? А означает он прежде всего – готовность выносить, не уклоняясь от них, многие страдания, зачастую либо напрасные, либо почти бесполезные. В жизни не начинают с больших и решающих битв. Уж и то хорошо, если в поте лица своего ты выдерживаешь бой, исход которого не ясен и который надо каждый день начинать сызнова. Камень за камнем овладевая непокорным городом, а затем целой южной провинцией, наш будущий король воистину подобен труженику, но труд у него – особый. Ему прежде всего надо жить, он беден и потому трудится. Вследствие этого он познает действительную жизнь, как её познает обычный человек. И это поразительное новшество: государь огромного королевства, которое без него распалось бы, начинает свой путь с обычных человеческих лишений. У него есть враги и любовные связи, и те и другие не всегда его достойны, и, конечно, их не было бы, держись он гордецом.
Это могло бы сделать его чёрствым и жестоким, как зачастую бывает с теми, кто вышел из низов. Но он то не вышел из низов. Он лишь познал, что такое унижение. И это делает его великодушным и помогает обращаться к тому, что есть в человеке самого человечного. Впрочем, воспитание, полученное им в годы плена, подготовило его к тому, что он стал гуманистом. Знание человеческой души, давшееся ему так нелегко, – это самое драгоценное знание эпохи, в которую он будет государем. Обратите внимание – оно, в своём роде, явление единственное в истории нашей части света! На него будут морально опираться многие, и даже в течение нескольких веков. Этот принц из Пиренеев, стремящийся завоевать французское королевство, мог бы внять советам какого нибудь Макиавелли: тогда – провал, ничего бы ему не удалось. Но им руководит добродетельный Морней и даже подвергает своего короля таким испытанием, каких другой не стал бы терпеть.
Итак, Генрих посвящён в постыдные тайны наиболее почитаемой особы и молча страдает: вот образец того, что он способен будет сделать для людей.

0

94

VIII. Дорога к престолу

Все изменится

Сначала многое ещё не ладилось. Состоялся торжественный въезд царственных супругов в их столицу По; но вскоре выяснилось, что тут была допущена ошибка. Марго пришлось терпеть немалые обиды от ревностных гугенотов за то, что она ходила к папистской обедне. И она решила раз навсегда, что больше в По её ноги не будет. Кроме того, король Наваррский влюбился там в одну из камеристок Марго, что было ей гораздо неприятнее, чем когда он имел дело только с фрейлинами матери. Однако все обошлось, так как с Генрихом вновь случился его обычный приступ слабости и необъяснимой лихорадки. Головная боль не оставляла больного ни днём, ни ночью, он требовал, чтобы его то и дело перекладывали с кровати на кровать, чтобы ему непрерывно освежали голову и говорили ободряющие речи.
Конечно, он терпит, он храбр, все храбры. Многие выдерживают, когда им отнимают ногу, и они притом находятся в полном сознании. Да любой офицер, если он уже не может пользоваться своей ногой, сам настоит на том, чтобы её отняли и, привязав деревяшку, опять будет служить королю Наваррскому. Все это пустяки. Нестерпимо другое: внутреннее шатание, исчезновение естественной для человека уверенности в себе и страх, страх.
Заболел он в Озе, где некогда благодаря своей отважной стремительности спасся от смертельной опасности и где он дерзнул на смелое новшество, выказав себя человеком. Именно там он пролежал семнадцать дней в постели, решив, что он теперь повержен, отринут, уничтожен, не способен завершить труды и деяния, которые привык считать себе по силам. Обычно они настолько казались ему по силам, что он предавался, сверх того, ещё чрезмерным наслаждениям и истощающим страстям. Зато самый выносливый, человек лежит иногда как сражённый, отрекается от себя, и нужно, чтобы другой в него поверил, если это ещё возможно. Этим другим и оказалась Марго, его поистине верная жена, сколько бы ещё любовников она себе ни завела… Все время, что он болел, она не раздевалась, ночи напролёт сидела возле него, ободряла его и гнала прочь бредовые страхи. Потом, уже оправившись, он сказал слова, которых от него ещё никто не слышал: – Это предрешено свыше. – Что именно, – знали только он да жена. Оба поняли это совершенно ясно после тех ночей, проведённых в Озе.
Пребывание в этом городе, столь насыщенное скрытым смыслом, сделало их наилучшими друзьями… По возвращении в Нерак королеве Наваррской было предоставлено завести себе двор по своему желанию, и даже сделать из своего повелителя изысканного молодого щёголя, кем он и становился не раз, когда того требовали обстоятельства. Теперь он был им в течение десяти месяцев, носил самые дорогие одежды из Голландии бра из Испании, сплошь бархат да шёлк, пурпур да золото. Своей королеве он накупил одних вееров десять штук; один сверкал ярче другого. Доставал ей душистую воду, самые роскошные платья и даже перчатки, сделанные из цветов. Держал для неё карликов, чернокожих пажей, птиц «с островов». У неё была в парке «Ла Гаренн» своя часовня, где она слушала обедню; потом устраивались приёмы под колеблющимися кронами деревьев; там была музыка, были стихи, были танцы, служение прекрасным дамам, и в прозрачном воздухе парка все казалось проникнутым какой то светлой и стройной простотой. В те дни в Нераке, под колеблющимися кронами деревьев, придворные изысканно томились и безрассудно мечтали. Очень ясным было небо, серебряным его свет, и кроткими были вечера…
Души размягчались: пусть оружие ржавеет без употребления. Генрих самолично сделал полный перевод записок Цезаря о войне с галлами, а также о гражданской войне. Перья он получал из Голландии, чернила из Парижа, бумагу золотил его камердинер. Он любил, чтобы у книг были роскошные переплёты; он уже тогда приказывал украшать их, когда сам ходил ещё в поношенной куртке. Он всегда требовал для духа прекрасной формы: в письмах, распоряжениях и даже в песнях, которые впоследствии пели по его желанию солдаты во время битв, он выказывал себя тем лучшим писателем, чем больше учился великим деяниям; одно совершал он ради другого, да выразительное слово так же рождается из души, как и прекрасное деяние.
В эти несколько месяцев он и держался и чувствовал себя, как будто он – человек вполне сложившийся, бесспорный наследник своих владений, мира и счастья, а ведь этого на самом деле не было, и радостное сновидение кончалось вместе с парком «Ла Гаренн», за оградой которого начинались поля. И все таки – как он был счастлив, что может хоть на некоторое время сделать свою Марго повелительницей придворных и галантного короля – это был он сам, – что от него в её честь пахло благовониями и что его зубы были позолочены. К тому же он выписал сюда для неё из замка в По красивейшую мебель и серебряную посуду; сама Марго во время посещения замка нашла там старинные арфы: быть может, в старину другие дамы своей игрой на них облегчали душу, так же как теперь Маргарита Валуа, которая никогда ещё за свою бурную жизнь не знала, что такое равновесие, и лишь здесь обрела его.
Она не раз с недоумением проводила рукой по лбу. Как, до сих пор ни одного отравленного, ни одного заколотого кинжалом? Никто меня не сечёт, и даже мои страсти не беспокоят меня? Мне не надо ни спускать моего брата д’Алансона на верёвке из окна, ни самой искать приключений? Унижения, притворство, эти ужасы вокруг меня, это мучительное томление во мне самой – неужели все миновало? Нет, я в самом деле здесь. Она провела по лбу своей чудесной рукой: он уже снова был ясен, и королева этого двора шла танцевать с чинными дворянами и фрейлинами, которые держались удивительно пристойно. Певуче звучала музыка, пламя свечей чуть колебалось от лёгкого ветерка, веявшего в открытые окна; мягкой были эта музыка, свет, ветерок, мягкими были сердца и лица. Танцы и благосклонность ко всем, Марго коротает долгую ночь слегка влюблённая, неизвестно в кого. Она могла бы каждому подставить губы для поцелуя, но целует она только своего повелителя.
То же испытывают все при Наваррском дворе, даже сестра короля, а она ведь такая строгая протестантка. И хотя она слегка прихрамывает на одну ногу, молодая Екатерина учит молодого Рони новому танцу, и все завидуют этой чести. Она даже на время забывает о своей единственной страсти, не вспоминает про кузена в его лесу и, заглушив укоры совести, разрешает легкомысленному Тюрену ухаживать за нею, точно это пустяки, мелочь. Ведь и её дорогой брат Генрих живёт и любит как хочет, будто так и нужно. Но долго это продолжаться не может.

0

95

Первый

Оправившись после приступа печени, Бирон стал злобствовать сильнее, чем когда либо; он решил, что бдительность губернатора усыплена, и изо всех сил старался оклеветать его перед королём Франции. Канцелярия Наварры и Филипп Морней только тем и были заняты, что опровергали его доносы. Становилось ясно, что скоро уже нельзя будет продолжать эту распрю с помощью одной только переписки. Королева Наваррская взяла на себя часть забот о его судьбе. Если женщина в первый раз за всю свою жизнь по настоящему счастлива, а у её возлюбленного повелителя есть враги, – чем может она ему помочь в борьбе с ними? Она открывает ему все, что ей удаётся выведать, она становится необходимой ему.
И если король Франции, в уединении своей комнаты, будто бы высказывался пренебрежительно о своём зяте Наварре, это тут же становится известным Марго; а когда у неё не было свежих новостей, она что нибудь придумывала. Она ненавидела своего брата короля, он всегда только обижал её; поэтому надо было восстановить против него и Генриха. Ведь её тоже задевают те оскорбления, которые наносятся её повелителю. Герцог Гиз позволял себе издеваться над ним, даже её дорогой братец д’Алансон участвовал в этих насмешках, и все это происходило у госпожи Сов, а ведь когда то Сов считалась её подружкой. Марго видела перед собой лукавую усмешку коварной фрейлины, и тем труднее ей было повторить самой сказанные там слова, особенно – прямо в лицо своему повелителю.
Среди её фрейлин была одна совсем юная, почти девочка, и глубоко ей преданная, а именно Франсуаза, из дома Монморанси Фоссе. Её прозвали Фоссезой, Генрих называл её «дочкой», в угоду ему начала её звать так и Марго, хотя знала, что Генрих питает к Фоссезе не совсем отеческие чувства. Ибо юная фрейлина рассказывала все своей глубоко чтимой королеве, а если и не все о том, как её пытаются совратить, то описывала самым подробным образом, как она сопротивляется. Это робкое создание Марго и посылала к нему с самыми рискованными сведениями: произнесённые детскими устами, они должны были возмущать его тем сильнее. Короче говоря, в замке Лувр над ним смеются из за того, что он до сих пор не смог завладеть приданым своей супруги, а в том числе и несколькими городами в его собственной провинции Гиенни. Бирон держал ворота этих городов на запоре. – Дорогой мой государь! – говорила робкая девочка, преклоняя колени перед Генрихом и с мольбой воздевая руки. – Возьмите же, наконец, приданое королевы Наваррской! Покарайте, пожалуйста, гадкого маршала!
Он и сам решил это сделать, но остерегался открывать свои намерения женщинам. И даже когда его войска уже были стянуты и готовы к походу, он не выдал себя ни единым словом и провёл последнюю ночь перед выступлением в спальне своей королевы. Потом ускакал, держа розу в зубах, словно ехал на турнир, или на весёлое состязание. Если его план не удастся, Марго не будет по крайней мере нести никакой ответственности и не пострадает. Все его дворяне были бодры и веселы, как и он; опять наступил май, и все они были влюблены и называли этот поход походом влюблённых. Д’Обинье и даже трезвый Рони уверяли вполне серьёзно, что город Каор следует штурмовать хотя бы из одних рыцарских чувств к дамам. Генрих открывался лишь тому, кто сам способен был его разгадать: а это мог только Морней. Все дело в том, чтобы на всех путях и дорогах стремиться к одной и той же цели и, невзирая на изменчивость людей и явлений, оставаться верным внутреннему закону. Но этому не научишься. Это должно в нас жить: оно идёт из далей былого и уводит в дали грядущего. Целые столетия видит перед собой господь, когда смотрит на подобного человека. Поэтому Генрих столь спокоен и столь загадочен, ибо ничто не делает человека таким таинственным и непостижимым, как внутренняя твёрдость.
Было жарко, в виду города, который предстояло взять приступом, войско сначала утолило жажду из родника, бившего в тени орешника. Затем все принялись за работу, которая была нелёгкой. Город Каор с трех сторон окружали воды реки По, и гарнизон защищал его именно оттуда, ибо с четвёртой стороны и подойти было страшно – столько препятствии возвели на подступах к стенам; они не давали даже подобраться к городским воротам. Однако два офицера из войска короля Наваррского – мастера по части подрывов – тайно осмотрели инженерные сооружения; маленькие чугунные ступки набивали порохом, приставляли вплотную к препятствию и поджигали фитиль. В одиннадцать часов вечера, пользуясь тем, что небо затянулось грозовыми тучами, войско незаметно вступило на укреплённый мост, который никем не охранялся. Впереди шли оба офицера с подрывными снарядами. При их помощи были уничтожены все заграждения, поставленные на мосту, в городе взрывов не слышали – их заглушали раскаты грома. Несколько отступя, чтобы не попасть под летящие обломки, следовали пятьдесят аркебузиров, затем Роклор с сорока дворянами и шестьюдесятью гвардейцами, а за ними король Наваррский вёл главные силы, состоявшие из двухсот дворян и тысячи двухсот стрелков.
Ввиду того, что это было дело новое, ворота удалось взорвать лишь частично. Несколько солдат проползли в образовавшуюся брешь и уж потом расширили отверстие с помощью топоров; от этих ударов жители города проснулись и стали звать своих защитников. И вот весь город вооружается, гудит набат, и в темноте, над головами штурмующих, проносятся всевозможные метательные снаряды – кирпичи, булыжники, факелы, поленья. Слышен лязг, звон и скрежет ломающегося оружия. «Бей!» – доносятся крики, но глотки уже хрипят, задыхаясь. В тесноте противники схватились насмерть. Четверть часа продолжается рукопашный бой, и нападающие вот вот проиграют его, но тут появляется Тюрен, он ведёт ещё пятьдесят дворян да триста стрелков, и с их помощью король Наваррский проникает в самый город…
Однако дальше он не двигается. Впереди – большое здание, в нем засели все защитники и удерживают наступающих в почтительном отдалении. Тем временем рассвело, войско Генриха тоже заняло дома. Солдатам было запрещено грабить, король Наваррский грозил за это расстрелом, и действительно нескольких солдат расстреляли. Всю ночь у его людей маковой росинки во рту не было, и спать пришлось стоя; рядом с ними на окнах лавок лежало их оружие и доспехи. Солдат ждало новое утро и новый тяжёлый ратный труд: надо пробиваться вперёд через дворы и улицы, пока не останется десять шагов до самой крепости. Но не продвинулись они дальше и в этот день, а потом снова наступила ночь. Третий день грозил наибольшей опасностью, ибо к осаждённым должно было подойти подкрепление, и следовало любой ценой не допустить отряд до города и уничтожить его. Ещё один день ушёл на подготовку штурма, а на пятый, когда крепость наконец пала среди грохота и дыма, наступающим пришлось преодолеть в самом городе, одну за другой, четырнадцать баррикад.
Так был взят Каор и выполнена исключительно тяжёлая задача. Её, без всякого толку и смысла, ещё затрудняли упрямые жители – просто из ненависти к противной партии и лишь затем, чтобы король Наваррский не стал ещё сильнее. Именно потому успех этого дела принёс Генриху больше славы, чем он заслуживал. Победа была одержана не над гарнизоном одного города, а над самим маршалом Бироном и другими врагами, и победа решительная, несмотря на все ответные удары, которые, конечно, тоже воспоследовали. Но, когда Генрих совершил нападение на самого маршала, оказалось, что он ещё недостаточно силён, пришлось бежать до самого Нерака; под выстрелами он промчался на коне по роскошной парадной лестнице своего замка среди войск, которым надлежало схватить его, и ускакал.
Ноги у него были изранены и кровоточили. В Нераке Марго приходилось менять простыни, если он пролежит с ней хоть четверть часа, – в таком состоянии было его тело. Но дух его не знает трудностей, он лёгок и стремителен, как всегда. И Генрих ведёт своё войско – пусть его называют просто бандой – из принадлежащих ему областей на север, где протестанты приветствуют его новую славу и только ждут его, чтобы восстать самим. Двор в Париже узнает об этом и спешит отозвать Бирона.
Замысел как будто удался. Поэтому и герцог Алансонский, ныне герцог Анжуйский, немедленно предложил свои услуги удачливому зятю, поспешил на юг, заключил с ним мир и дружеский союз. Непримиримым остался лишь Конде, некогда любимый кузен Генриха. Но трудно примириться с тем, что ты всю жизнь остаёшься на втором месте, хотя честно выполнял свой долг – сражался не хуже, чем твой соперник, и вдобавок жил в полном согласии со своей партией, тогда как соперник постоянно вызывает у неё недоверие отсутствием должного религиозного рвения. Никогда не знать зависти – действительно трудное искусство: для этого человек должен многое понять; но особенно важно, чтобы он постиг учение об избранных благодатью божией. Помогает также, если ты умеешь гордиться выпавшей тебе на долю судьбой, как умели древние. Морней способен и на то и на другое: в нем живёт добродетель, а поэтому открывается ему и знание.
Конде – человек без размаха, у него есть добрая воля, хороши и его первые побуждения, но ничего он не доводит до конца. Его ненависть к Генриху началась ещё давно, во времена одной битвы, происходившей под Жарнаком, когда был принесён в жертву его отец, а молодой Наварра именно через это стал первым среди принцев крови. Будучи вместе с Генрихом пленником в замке Лувр, он переносил те же страдания, только они были не такими мучительными. Потом бежал. Но вообще в нем меньше чуткости ко всему народному, к тому, что принято у народа, к тому, что должно быть. Он связывается с чужеземными князьями, тогда как кузену Наварре удаётся окрепнуть на родной земле и распространить свою власть над ней, правда, не без помощи папистов.
Поэтому тем сильнее упорствовал кузен Конде, настаивая на чистоте протестантского учения, и ему мог быть другом только тот, кто придерживался этой чистоты или кричал о ней. Оттого и своего Иоганна Казимира Баварского он ценил выше, чем Генриха; зато князёк карликового государства ненавидел порок. Распущенность, царившая при наваррском дворе, настолько ему претила, что он плевался при одном напоминании, а принц Конде разрешал ему это. Пошёл он и на заговор против двоюродного брата. Заговорщики отправили гонца к Генриху просить, чтобы тот повёл свои войска на помощь архиепископу Кёльнскому. Архиепископ перешёл в протестантство, и представлялся превосходный случай нанести удар австрийскому дому. Разумеется, австрийский дом – это был враг, но враг в будущем, самый главный, с которым расправляются напоследок. Идти сейчас на Германию – значило бы отказаться от завоёванного, прервать своё восхождение и даже, быть может, совсем потерять королевство. Именно этого они и хотели, требуя от Генриха, чтобы он покинул свою страну ради борьбы за религию. Но так он не поступит, что они отлично знали. Они могли поэтому вызвать к нему ненависть среди протестантов, ибо далеко не все ему доверяли; а сообщение, что он все таки выступает, встревожило бы французский двор и могло толкнуть Филиппа Испанского на грозное решение.
Сидит дон Филипп, как паук, ткёт планы своей мировой державы. Разве это имеет хоть малейшее отношение к какой то кучке непокорных еретиков, к какому то нелепому Казимиру, спятившему архиепископу и завидущему кузену? Дон Филипп за своими горами все же что то почуял: уже народился враг, который будет угрожать ему и его мировой державе; правда, этот враг ещё очень невелик, но он подрастёт. С мучительным трудом преодолевает он даже незначительные препятствия, однако мерить его силу надо не очередным клочком земли, который он захватывает, а той славой и тем именем, которые он себе создаёт. Нельзя спокойно ждать, пока Фама  затрубит в трубу и полетит. Францией должен править в будущем лишь один властитель – он сам, Филипп. Дом Валуа вымрет, а ещё до того Лига тщеславного Гиза растерзает королевство на части с помощью золотых пистолей, – которые, покачиваясь на спинах мулов, непрерывно плывут с гор. Наварра этому помеха, Наварру нужно устранить. Таково решение, возникающее в душе Филиппа, иного не может быть и у завистливого кузена.
Король Наваррский знает это. Ведь позади – Лувр, там Генрих изведал, что такое ад. От Монтеня он услышал, что народу понятнее всего доброта. А Морней разъясняет ему, какую силу имеет добродетель. Король Наваррский сохраняет всю свою весёлость и чувство меры на самом краю пропастей, таящихся в его собственной натуре; но он знает: есть такая порода людей, которые не признают этого, и как раз на них он будет наталкиваться всю жизнь, до своего смертного часа. Они не протестанты, не католики, не испанцы или французы. Это особая порода людей; им присуща угрюмая жажда насилия, дух тяжести, а быть неудержимыми они способны, только когда предаются жестокости и нечистым наслаждениям. Эта порода людей будет его вечным противником, он же навсегда останется провозвестником разума и человеческого счастья. Теперь он старается, следуя здравому смыслу, навести порядок в одной провинции, позднее – во всем королевстве, и под конец – в целой части света, чтобы, заключив союз мира со многими странами и государями, сокрушить дом Габсбурга. А тогда придёт время и для той породы людей, которые ненавидят жизнь: после тридцати лет неудачных покушений на жизнь короля Наваррского придёт и их время метко нанести удар кинжалом. В течение десятилетий семь или семьдесят ударов и выстрелов не попали в цель, Генриху удалось всех избежать, так же как он избежал теперь первого.
В те дни король Наваррский ждал подкреплений.
Офицеру, который эти подкрепления привёл, он приказал разместить солдат в местечке под названием Гонто. И все слышали, как он говорил, что завтра туда поедет. Его, однако, предупредили, что в отряд подослан убийца: поэтому Генрих и сказал о своём намерении вслух и с подчёркнутой небрежностью. Когда взошло солнце, король Наваррский, выехал, сопровождаемый тремя своими дворянами; д’Арямбюром, Фронтенаком и д’Обинье. На полпути им встретился одинокий всадник, и они узнали в нем некоего дворянина из окрестностей Бордо. В то время как его трое спутников зажали этого дворянина между своими лошадьми, короля Наваррского охватил какой то знобящий страх – более жуткий, чем в любой открытой схватке, когда смелое решение побеждает боязнь. Больше всего Генриху хотелось удрать, однако он весело осведомился, хорош ли у дворянина конь; и, когда тот ответил, что да, хорош – подъехал, пощупал и даже выразил желание купить его.
Гаваре, так звали этого человека, побледнел, он не знал, как быть, и волей неволей спешился. Король Наваррский вскочил в седло и сейчас же, осмотрел пистолеты; у одного курок был взведён.
– Гаваре, – сказал он, – я знаю, что ты хочешь меня убить. Но сейчас я сам могу тебя убить, если захочу. – И тут он выстрелил в воздух.
– Сир, – ответил Гаваре, – ваше великодушие всем известно! Вы не отнимете у меня лошадь, она стоит шестьсот экю.
Об этом королю Наваррскому уже было доложено: убийце подарили коня за то, чтобы он убил короля. Генрих повернул лошадь и поехал галопом в местечко Гонто, где и сдал её, а своему офицеру приказал как нибудь отделаться от этого негодяя. Негодяй же затем вернулся в лоно католической церкви. Когда он, ради хорошего коня, согласился убить короля Наваррского, он выдавал себя за протестанта, на самом же деле не был ни тем, ни другим. Но он принадлежал к особой породе людей: такие люди ненавидят Генриха, он сразу это чует, и постепенно придёт к выводу, что мстить им бесполезно. Не успеешь отделаться от одного убийцы, как уже наготове другой.
Этот был только первым.

0

96

Фама

Не заставил себя ждать и второй, теперь это был испанец; угадать, откуда он явился, было нетрудно. Он косил, широко зияли задранные ноздри, лоб припух – словом, отнюдь не красавец. Этот Лоро, как он себя называл, предлагал выдать королю Наваррскому одну пограничную крепость; на самом деле его целью было подобраться как можно ближе к королю, что, однако, ему не удалось. Те же дворяне, которые защитили короля Наваррского от Гаваре, привели испанца на открытую галерею, окружавшую дворец в Нераке. Затем они выстроились в ряд, и каждый упёрся одной ногой в стену, и Лоро пришлось говорить с королём поверх этого живого барьера. А так как ему нечего было сказать и он ограничился жульническим враньём и в тот день и на следующий, то его пристрелили. Нелегко убить человека, которого возносит судьба, уже мгновениями открывая ему свой лик. Эти два покушения показали больше, чем что либо иное, насколько Генрих начал становиться силой.
Но он решил ограничить себя и не уехал со своей земли, а перепахал её копытами своего коня из конца в конец, пока каждая кочка не стала принадлежать ему и приносить плоды. Города один за другим покорялись и отворяли свои ворота, люди завоёвывались постепенно, не силой: брать приступом надо стены, не людей. Они поддаются воздействию добрых примеров, особенно, если вместо этого их могли бы просто напросто повесить. Тогда до них доходит призыв быть разумными и человечными, к чему, впрочем, и стремится истинная вера. Сначала они предпочитали сами лезть в петлю, но в конце концов многие поняли, в чем их истинное благо, – пусть даже ненадолго, всего лишь для немногих поколений.
Новый наместник губернатора Гиенни не был врагом Генриха, да сейчас и не смог бы себе этого позволить. А Дамвиль, губернатор соседней провинции Лангедок, был даже другом. Несокрушимо стояла у самого океана, посередине длинной прибрежной полосы, крепость Ла Рошель. Эта полоса тянулась вниз и наискось к югу: здесь большинство населения было за короля Наваррского: самые разнообразные упования возлагало оно на него, и уповающих было великое множество.
Обыкновенные люди звали его просто noust Henric и вкладывали в это очень многое: его ежедневные дела и труды, совершавшиеся у них на глазах вот уже много лет, то, как он расходует деньги, как действует оружием, даже его образ – образ всадника на коне, в куртке из рубчатого бархата, его щеки, загорелые, как и у них, – его ласкающий, но твёрдый взгляд и короткую молодую бородку. Когда он проходил мимо них, они чувствовали, что опасности, постоянно угрожавшие их жизни, отступают и что мир в стране, который был всегда так шаток, делается устойчивым. А остальные, учёные или просто люди с головой, нередко толковали о том, как вырос теперь духовно король Наваррский. И они начинали уверять, что дух в нем жив, что ведёт он себя отменно и добивается своих целей с большим мужеством. Из такого теста и были сделаны величайшие государи, уверяли они друг друга, и были искренне убеждены в этом – хотя и не без содействия канцелярии Наварры.
Ею руководил Морней, и в распространяемых им посланиях он утверждал, что власть его государя все более крепнет; поэтому все добрые французы начинали взирать на Генриха с надеждой. У многих она появилась впервые – даже у чужеземцев, – ибо Морней вербовал сторонников и в Англии. Из этих посланий Елизавета и её двор могли почерпнуть немало благоприятных сведений о Генрихе Наваррском. А с другой стороны, по словам Морнея, едва ли можно ожидать чего нибудь путного от теперешнего короля Франции, да и от его брата, который по прежнему домогался руки королевы и находился именно сейчас у неё в гостях. Морней даже сам поехал в Англию – он один действовал решительнее всей своей партии – и помешал таки женитьбе Двуносого на английской королеве, но – лишь в результате верной характеристики, данной им Перевёртышу. Дипломатия не должна допускать недоразумений. И если она действует правильно, то не отступает от истины.
Ещё одно мнение стало известным: сначала – там, где оно возникло, а потом, переходя из уст в уста; оно распространилось все шире. Новый мэр Бордо будто высказал эту мысль другому гуманисту:
– Постепенно становится совершенно ясным, что цель всех этих религиозных войн одна: расчленение Франции. – Прошли те дни, когда господин Мишель де Монтень беседовал в величайшей потайности с Генрихом Наваррским. Теперь он заявлял обо всем этом вслух, и не только в библиотеке своего маленького замка или в ратуше города Бордо, избравшего его мэром при решительной поддержке губернатора. Он и писал о том же. В башенной комнатке его замка родилась целая книга, все остальные гуманисты королевства читали её и утверждались в сознании, что умеренность необходима, а сомнения полезны. И то и другое было им знакомо и свойственно, и все же оказалось бы пагубным, если бы гуманисты учились только размышлять, а не ездить верхом и сражаться. Однако дело обстояло иначе. Даже Монтень побывал солдатом; несмотря на свои неловкие руки, он по необходимости занимался и этим ремеслом, иначе оно досталось бы на долю только безмозглым. Нужно знать твёрдо: лишь тот, кто думает, имеет право действовать, лишь он. А чудовищное и безнравственное начинается по ту сторону нашего разума. Это удел невежд, которые становятся насильниками, из за своей неудержимой глупости. И на уме у них, и в делах – только одно насилие. Посмотрите, в каком состоянии королевство! Оно приходит в запустение, оно превращается в болото из крови и лжи, а на такой почве уже не могло бы вырасти ни одно честное и здоровое поколение, если бы мы, гуманисты, не умели скакать верхом и сражаться. А уж это – наша забота. Положитесь на нас, мы не сойдём с коней и не сложим оружия. Над нашей головой, на самых низких облаках, с нами едут по стране и Иисус из Назарета и кое кто из греческих богов.
Господин Мишель де Монтень, знавший себе цену, переслал с курьером королю Наваррскому свою книгу – она была переплетена в кожу, и на ней, был тиснённый золотом герб Монтеня, хоть и на задней стороне обложки; а на передней красовался герб Наварры. Такое расположение имело глубокий смысл, оно означало: «Фама на мгновение сделала нас равными. Все же вам, сир, я уступаю первенство».
Но горделивый дар говорил и о большем. Эта книга была отпечатана в Бордо, откуда корабли в штормы и штили уходят к дальним островам. И, быть может, эта книга в конце концов уйдёт ещё дальше и сквозь века доплывёт до вечности. Но, разумеется, сир, ей будет предшествовать ваше имя. Я желаю одного, так же искренне, как и другого, ибо я ваш сподвижник, и точно так же, как вы, утверждаю в одиночестве, борьбой и заслугами, мои врождённые права. Сир, вы и я и – мы зависим от милостей фамы, а это участь немногих. Не может легкомысленно относиться к славе тот, кто творит произведения, которые будут жить долго, или надеется угодить людям своими деяниями.
Одно место в книге было подчёркнуто:
«Те деяния, кои выходят за границы обычного, приобретают весьма дурной смысл, ибо наш вкус противится всему, что хочет быть чрезмерно высоким, но и чрезмерно низкому противится вкус».

0

97

Прощание с Марго

Для Марго наступило самое горькое время; однако, видя, что беда надвигается, она сделала все, чтобы предотвратить её. Королева Наваррская долго ничего не замечала: в Нераке – она так успела привыкнуть к счастью, что уже не допускала возможности перемен. И сначала не хотела верить, когда Ребур донесла ей, что Генрих и Фоссеза все таки сошлись. Ведь и для Марго и для Генриха эта девочка была до сих пор их «дочкой», робкой и скромной, воплощением преданности. Ребур же терзалась завистью к любой женщине, на которую Генрих начинал обращать внимание; ибо вначале она и сама ему понравилась, но вскоре заболела, и благоприятная минута прошла.
Теперь она решила отомстить, выкрала счета аптекаря Лаланна и показала своей государыне. А в счетах значилось: «Взяты королём, когда он находился в комнате у девушек королевы, две коробки с марципанами. После бала – сахарная вода и коробка с марципанами, для девушек королевы». Покамест это относилось ко всем, но последующие записи касались одной Фоссезы: «Для мадемуазель Фоссезы фунт сластей – сорок су. Для неё же: конфекты и розовое варенье, цукаты, фруктовые сиропы, марципаны»; все только для Фоссезы. – Она расстроит себе желудок, – озабоченно сказала Марго; пусть эта завистница Ребур потом не рассказывает, будто королева ревнует. А Ребур меж тем припасла на конец самое худшее. В последнем счёте стояло: «Взято королём с доставкой в комнату мадемуазель Фоссезы один и три четверти фунта марципанов и четыре унции фруктового сиропу – всего два экю и три ливра».
На основании этих точных записей аптекаря бедная Марго поняла, что именно произошло. Но она в совершенстве владела собой и не показала завистливой Ребур своего испуга, а с провинившейся Фоссезой стала ещё ласковее и просила, как обычно, чтобы та оказывала услуги королю. – Фоссеза, дочка, позови ко мне моего дорогого повелителя. Скажи, что у меня есть для него новости о моем брате, короле Франции. Тебе, наверное, тоже хотелось бы их узнать. Мой брат видел дурной сон, мать мне написала, какой. Ему приснились разъярённые звери, тигры и львы пожирали его, и он проснулся весь в поту. Тогда он приказал перебить всех животных в его зоологическом саду. Поди передай это нашему повелителю и скажи, что мне известно ещё гораздо больше.
Марго нарочно сказала – «нашему повелителю»: пусть Фоссеза думает, что она ничего не знает, ничем не уязвлена и по прежнему с лёгким сердцем считает её своей дочкой. Однако Фоссеза не вернулась, вернее, она осталась у Генриха; и так как она не передала ему поручения, то он в этот день и не пришёл к Марго. Это было равносильно признанию, и с тех пор девушка стала избегать королеву, упрямилась, дерзила и старалась восстановить против неё короля; Марго же, напротив, не могла забыть годы счастья, она не хотела, чтобы они миновали, и поэтому остерегалась совершить какой либо непоправимый поступок. Она надеялась, что её дорогой повелитель скоро пресытится Фоссезой, как пресыщался другими, и старалась завлекать его и удерживать возле себя новостями из Лувра. Он и сам узнавал кое что через своего Рони, у которого двое братьев были при французском дворе. Супруги встречались, чтобы обмениваться вестями, сопоставлять их: это было то, что теперь их больше всего сближало.
– Король Франции вводит все новые налоги, чтобы содержать своих любимцев, – начинал один из супругов. Другой подхватывал: – В народе его иначе и не называют, как тиран. – И оба, перебивая друг друга, продолжали: – Долго это тянуться не может. Теперешний любимчик, которого зовут Жуайез, заполучил в жены одну из сестёр королевы и целое герцогство; этого дворяне королю не простят. А народ не забудет, что такой проходимец мог на своей свадьбе, которую оплатил народ, щеголять разодетый, как сам король. Во Франции ещё не видали такого мотовства. Семнадцать празднеств – и все за счёт налогов: маскарады, турниры, по Сене плавают вызолоченные суда с голыми язычниками – как раз подходящее зрелище для простых людей, которым нужно напоминать как можно реже об их тяготах.
– Больше того: мы должны облегчать их, – говорил Генрих. – Нацедить себе вина из бочки – это пустяк, это не то, что сосать кровь из народа.
Избалованная принцесса Валуа, когда то столь прославленная и воспетая за свои почти вызывающие наряды, в которых она появлялась во всевозможных процессия, покорно опустила голову. Сейчас все её честолюбие сводилось к тому, чтобы оставаться и впредь сельской государыней. А для своего дорогого повелителя Марго мечтала о гораздо большем – она уже давно прониклась взглядами Генриха на его предназначение; но ей хотелось, чтобы это случилось не слишком скоро. Ведь её брат король, которого она не любила, мог ещё иметь наследника; и тогда их дом не вымрет. Для Марго её брат нередко бывал ближе, чем Генрих, и её не удивляло, что своих любимцев, которые всего навсего вредные мелкие авантюристы, он осыпает благодеяниями, словно родных детей. Он хотел видеть в них своих детей, хотел, чтобы они стали ими, лишь бы не быть одному среди разъярённых хищников, терзавших его в сновидениях. Да, Марго иной раз понимала его – это бывало в те минуты, когда она оставалась одна и размышляла. Теперь он даровал и брату этого Жуайеза титул герцога и выдал за него вторую сестру королевы. Король даже перестал платить жалованье своим солдатам, он говорил: – я образумлюсь, только когда женю всех моих детей. – А Марго думала: «Его дети!» Долго вздыхала она, забывшись в свете свечей и не замечая, что лёгкий ветерок перебирает страницы лежащей перед нею книги.
Однажды, получив вести, которые её сильно взволновали, она тут же вызвала к себе Генриха, но оказалось, что он куда то выехал верхом. Вместо него явилась Фоссеза; она подурнела, побледнела, лицо вытянулось, и она была не в духе. «Скоро между ними все кончится», – пронеслось в голове у Марго; но ей слишком хотелось поделиться тем, что у неё на сердце, пусть даже с девушкой, которую он прижимал к своей груди, как некогда прижимал Марго.
– Фоссеза! – воскликнула бедняжка Марго и взволнованно обняла её – теперь это была уже не учёная дама, не принцесса, а просто беспомощная женщина.
– Фоссеза, это и смешно и все таки ужасно: они хотят заточить моего брата, короля Франции, в монастырь, потому что его брак остаётся бездетным. Но он и сам уже надел монашеские одежды, поснимал перья и банты, прогнал своих любимцев и отправился с королевой в паломничество, чтобы она зачала и подарила ему наследника. У него потом все ноги были в волдырях, и все таки королева осталась бесплодной. Ну, как тут не смеяться? Ведь в самом деле смешно, уж кажется чего проще – сделать женщине ребёнка? Но и он и она становятся прямо посмешищем всего двора, который разбирает во всех подробностях телосложение королевы. А короля даже зевота берет от напрасных усилий стать отцом, и все зевают вместе с ним. Да, весёлый двор, нечего сказать, ха, ха!
Делая неудачные попытки расхохотаться, она скользнула руками по телу Фоссезы; и тут Марго благодаря случайности определила на ощупь то, что она могла бы обнаружить и раньше, если бы захотела знать об этом. «У другой, у чужой женщины будет ребёнок от Генриха. А у меня нет; родить ребёнка – проще простого, а я не смогла. И не над королём Франции и его королевой – я издеваюсь над собственной участью». Она шарила руками по чужому телу до тех пор, пока девушка не рассердилась. – Что вы делаете, мадам? – зашипела Фоссеза. – Вот я пожалуюсь королю, что вы меня щупаете!
– Не сердись, дочка, разве я могу повредить его ребёнку!
– Как, мадам?! Вы ещё оскорбляете меня!
Эта некогда столь кроткая девица чуть не задохнулась от гнева, даже шея посинела. – Если бы он не уехал, он сейчас же подтвердил бы вам, что вы зря подозреваете меня! Я всех уличу во лжи, мадам! Я вам стала неугодна, мадам, и вы хотите меня погубить! – продолжала кричать Фоссеза, переведя дух. А Марго сказала ещё тише:
– Не нужно, чтобы все нас слышали. Почему ты не хочешь довериться мне, дочка? Ведь я как мать отношусь к тебе. Мы можем вместе уехать, я сама тебе помогу и поддержу тебя.
– Мадам, вы прикажете меня убить. То, что вы вообразили, неправда.
– Да ты выслушай меня. Мы уедем под предлогом чумы, она действительно появилась поблизости отсюда, на одной мызе, которая принадлежит королю.
– Король! – взвизгнула разъярённая женщина, услышав стук копыт, бросилась вон из комнаты, споткнулась и чуть не упала. Марго подхватила её – ради ребёнка. Но вскоре вошёл сам король и очень разгневался на бедную Марго. И хотя она подробно ему объяснила все происшедшее, он не поверил ей, а поверил этой глупой маленькой лгунье. И тут Марго впервые ясно поняла, что счастью её пришёл конец. Исчезла уверенность в себе, та гордая уверенность, которая не изменяла ей ни разу, пока она жила при Наваррском дворе. Вместе с надеждой на спокойное будущее утратила она вскоре и выдержку и дала волю своей натуре, как делала это когда то в замке Лувр.
Через некоторое время прибыл для переговоров её брат д’Анжу, прежде д’Алансон, и с ним красавец обершталмейстер. Едва Марго на него взглянула, как этот господин очаровал её и стал властителем её дум. Перед братом она не притворялась. Будь она мужчиной и столь же некрасивым, как он, она стала бы примерно таким же перевёртышем и жгла бы жизнь сразу с обоих концов, а не по частям. – Шамваллон – самый красивый мужчина со времён античности! – уверяла Марго.
– А ты отруби ему голову, – предложил брат. – Забальзамируй её, укрась драгоценными каменьями и вози с собой по городам и весям: это – самое надёжное, как тебе известно из опыта, милая сестра…
– Он один солнце моей души! Моё сокровище, моё божество! Мой Нарцисс!
– Я передам ему каждое твоё слово, – обещал брат и выполнил это с удовольствием. – А твоему рогоносцу Наварре наука! Он опозорил меня перед англичанкой, а ведь она каждое утро собственноручно приносила мне шоколад. Называла своим итальянчиком и все щупала, нет ли у меня скрытого горба. Ха! Ха! – Смех у него был такой же, как и у его красавицы сестры: грудной и певучий, как низкие звуки скрипки. Увы, в этих прекрасных звуках было что то жуткое, ибо исходили они из хилого тела.
– Мне кажется, что некую королеву, которой до смерти надоел её двор, я весьма скоро увижу опять в Париже, – сказал он спустя некоторое время и отбыл вместе с несравненным античным красавцем, служившим ему в качестве обер шталмейстера. Марго же поехала на воды, её сопровождали только камеристки и дворяне, но не Генрих. Он повёз Фоссезу на другие воды. Сначала он изо всех сил старался, чтобы обе женщины поехали в одно место, надеясь, что любовь к нему их примирит, – заблуждение, которого обе ему не простили, хотя это – самое обычное заблуждение. И Генрих подпал ему, собственно говоря, из за чувствительности своего сердца, ибо видел, что Марго частенько плачет. А теперь плачет, наверняка, оттого, что ребёнок родится у Фоссезы, а не у неё, плачет о себе, потерявшей счастье, ибо она бесплодна, оплакивает неудержимость своей природы, власти которой она опять подчинилась, и эти новые, свалившиеся на неё любовные приключения. Но и приключению с античным красавцем послала она вслед свои слезы, причём утешалась тем, что хоть в этой печали причиной были её собственные чувства, а не унижение, которому её подвергли другие люди.
«Если бы ты знал! – думала она в своём измученном сердце, когда Генрих, настаивал, чтобы она ехала вместе с ним и с Фоссезой на воды. – Я ненавижу тебя и люблю только моего Нарцисса». Однако дело обстояло не так; пока Марго отнюдь не чувствовала ненависти к Генриху; но если делаешь усилия, чтобы возненавидеть, то хоть сама и относишься к ним вначале несерьёзно, ненависть может в конце концов прийти. Так как выбор был предоставлен Генриху, то своему лучшему другу он предпочёл возлюбленную и повёз её в горы близ По, в ОШод. Селение это было уединённое и недоступное. Чтобы попасть туда, нужно было миновать, одно из опаснейших мест в Пиренеях, называвшееся «Дыра», что было особенно трудно с женщиной в положении Фоссезы.
Тут то в её тайну наконец и проникла завистница Ребур. И до сих пор она ещё верила, что это – желудочное от неуверенного употребления сладостей. Однако Ребур умолчала о своём открытии и пользовалась им только, когда они оставались одни, чтобы запугивать ненавистную ей любовницу короля. Бедная Марго не могла желать ничего лучшего. Именно поэтому она и отправила Ребур с Генрихом и Фоссезой: она тешила себя, мыслью хоть об этой мести, когда сама, покинутая, одинокая, купалась в ключах Баньера. Городок был расположен на довольно пологих горных склонах, в провинции Бигорре, а не в гугенотском Беарне, ибо Марго поклялась, что её ноги там не будет после того, как в По её так оскорбили из за католической обедни.
Бедная Марго! Оставив свою свиту, она бродила по лесам, и так как при ней всегда был для защиты кинжал, то она царапала им на скалах какие то слова, Сначала это было имя покинувшего её античного красавца, её Нарцисса, она даже прибавляла к имени силуэт его прекрасного тела. Затем принималась плакать и плакала до тех пор, пока слезы не застилали ей глаза и она уже не видела написанного ею. Отерев глаза, она читала последние из написанных ею букв, и они складывались в слово «Генрих». Тогда бедная Марго приходила в ярость и выводила под ними крест. Потом плакала горше прежнего.
Тем временем в О Шо все усердно наслаждались природой и вкушали её чудодейственные силы. Ведь если женщина ложится в горячий источник, то она, наверняка, благополучно разрешится от бремени. С другой стороны, эти воды весьма целительны для всевозможных ран, а также при болях, вызванных частыми ночёвками под открытым небом и на холодной земле и прочими тяготами войны. Генрих и Фоссеза проводили в воде целые часы. Каждый источник был скрыт зеленой беседкой, их установили к приезду короля, и рабочим заплатили за них по шесть ливров. Под кровом каждой беседки купался раненый офицер или другой приезжий, причём все расходы оплачивал Генрих, чтобы по всему свету пошла молва о пиренейских источниках. Поэты, подобные дю Барта, воспевали их в стихах и получали мзду. Поэтому сюда, наверх, невзирая на опасности, поднималось немало людей; король Наваррский был всегда окружён весёлым обществом. – Сестра Генриха, в его отсутствие управлявшая страной из По, то и дело посылала ему донесения через гонцов, ехавших на мулах. И вот по крутым тропам брели, покачиваясь, мулы, на которых везли мехи, полные вина. С приездом короля Наваррского эту высокогорную местность оживила людская суета и общение людей между собой.
А Марго там, внизу, жила в уютном городке Баньере с отлично сохранившимися старинными термами: ещё в древности купались здесь дамы и мужчины, и пили воды. Лучшие дома в городе были заняты свитой королевы Наваррской; вокруг неё толпились придворные, распространяли благоухания, превозносили её. Она же думала неотступно о том, что там, наверху, её возлюбленный повелитель отдаёт столько сил, внимания и терпения этой Фоссезе, только потому, что она носит его сына. Бесплодная Марго теперь покинута. Постарайся же, чтобы и тебя эти воды в конце концов излечили от бесплодия. А пока твой возлюбленный и ненавистный повелитель будет с той, которая уже носит во чреве дитя!
Но пила ли она воду из горячего источника или лежала в нем, ей казалось, что она пьёт небытие и покоится, как усопшая, в казённом склепе. Тогда она ждала, чтобы поскорее начали весело перекликаться люди в открытые двери купальных комнат, чтобы их голоса разносились вдоль выбеленного коридора. Ей хотелось слушать стихи и собственный певучий голос. Но что она каждый день слушала и поглощала усерднее, чем целебную воду, – так это святое богослужение, ободряющее слово священника и молитву о даровании ей ребёнка. И это будет: «Я чувствую, мне послана благая весть. Я буду во чреве моем носить его сына: тогда он не оттолкнёт меня и не возьмёт к себе Фоссезу. Я не должна его ненавидеть. Он будет королём Франции, я – его королевой, дофин родится от меня. Счастье достигнуто, наступил покой. Не напрасной была наша великая любовь, и убийства, и все наши мытарства. Покой, покой и счастье!»
Когда бедная Марго возвращалась в Нерак, она ехала с твёрдой уверенностью, что теперь подготовлена и её надежды осуществятся. И вот однажды, утром её возлюбленный повелитель отдёрнул полог у её кровати; испуганно и смущённо попросил он её оказать помощь Фоссезе. Пусть простит его, что он до сих пор скрывал от неё случившееся. Она же ответила: что бы от него ни шло… – и не могла докончить. Однако отправилась в комнату роженицы, предварительно всех отослав, ибо Фоссеза вплоть до того дня обманывала окружающих; затем Марго, которая здесь обрела смирение, помогла ей родить девочку. Это был не сын, опасность миновала, Фоссеза никогда не займёт её места. Генрих даже согласился на то, чтобы Марго увезла с собой его бывшую любовницу ко французскому двору. Так можно было удобно закончить эту историю, и он почувствовал облегчение.
А для Марго это значило больше. Она уехала прежде всего, чтобы сохранить своё достоинство; даже не будь она сестрой французского короля, снизошедшей до такого человека, как Генрих, и научившейся ради него смирению, она все таки была женщиной. Правда, она бесплодна, уже не надеется родить сына и не надеется обрести покой. Она удалилась главным образом ради того, чтобы, пока они ещё вместе, не разгорелась борьба между нею и её возлюбленным повелителем и, пока ещё рядом стоят их ложа, между ними не вспыхнула ненависть. Вначале у неё не было иных побуждений; но, конечно, Марго постарались использовать для уже давно не новых планов привлечения короля Наваррского ко двору короля Франции – как будто опасности, подстерегающие его при этом дворе, ей были меньше известны, чем ему! Однако она отрицала их все, и в своих письмах изображала дело так, будто его враги совсем, совсем выдохлись. Гиз постарел, а его брат Майенн разжирел, как свинья. Зачем бедная Марго это делала, неизвестно.
Она писала Генриху: «Будь вы сейчас здесь, все предлагали бы вам свою поддержку. За неделю вы приобрели бы больше друзей, чем за всю вашу жизнь у себя на юге». Она писала это потому, что ей хотелось, чтобы так было, ибо она гордилась своим повелителем. Возможно, что в её словах даже была правда или доля правды. Но правдой оставалось и то, что Гизы по прежнему ненавидят Генриха, а её брат король его недолюбливает. И если уж Карл Девятый не в силах был предотвратить Варфоломеевской ночи, то чему мог помешать его преемник? Он слишком слаб: таким неуравновешенным, смятенным, затравленным и одиноким ещё не был ни один король на свете. И господа из Лотарингского дома на самом деле совсем другие, чем их описывала Марго. Город был наводнён их конниками; лотарингцы назначали чиновников и повышали налоги; не король, а они всем распоряжались. Если бы король Наваррский явился в это разбойничье гнездо, которое было ему слишком хорошо знакомо, король Франции, может быть, и встретил его как своего освободителя, ну, а Гизы? Этот Наварра – единственный, кто ещё стоял им поперёк дороги, как они решительно заявляли королю испанскому, что же сделали бы они с Наваррой? Теперь собственной рукой не убивают, особенно те, кто почти добрался до престола. Так бывало только во времена адмирала Колиньи. А ныне Гиз и его Лига могли вызывать народные волнения, когда им это было нужно; во время одного из них как бы ненароком погиб бы, вероятно, и Наварра.
На этот счёт никто в Нераке не сомневался; тайный совет тщательно обсудил вопрос, а Морней записал решение. Поэтому, когда Генрих читал письма бедной Марго, он невольно видел в них предательство – да отчасти оно так и было. Вместе с тем она горячо и искренне желала, чтобы её государь стал великим. Но её судьба решена, Марго сама обесценивает и сводит на нет свои заслуги, а Генрих уже перестал замечать их.
На её двусмысленные зазывания он ответил прямым оскорблением. Он потребовал, чтобы Марго не отсылала Фоссезу, а оставила при себе: этим он сознательно порывал их дружеские отношения. Впрочем, в те времена он уже не думал о Фоссезе. Его увлекала и дарила счастьем другая женщина. Их сблизила не случайная нежность, и не страсть, загадочная, как рок или кровь. Когда Генрих познакомился поближе с этой дамой из Бордо, ему понравилось избранное ею самою имя – Коризанда, оно делало её каким то изысканным созданием, образом из романтических стихов. Его поразило сказочное окружение этой дамы; коротышка шут, долговязый мавр, попугаи, обезьяны и ещё всякие редкостные создания, составлявшие её свиту, когда она ходила к обедне. Графиня де Грамон была умна, красноречива, в особенности же была богата. Вместо всякий иных красот у неё была очень белая кожа. Так как она с детства дружила с его сестрой, то Генрих встречал её и раньше… А теперь вдруг вспыхнула страстная любовь или то, что он считал любовью.
Без сомнения, эта дама с первого же дня полюбила Генриха сильнее, чем он её. Она давно уже тайком о нем мечтала и придумала себе такую свиту, только чтобы привлечь его внимание. Он мерещился ей по ночам, с того дня, как Фама произнесла во всеуслышание его имя, и она забрала себе в голову непременно стать его музой. – Эта муза великого государя и солдата будет на свои деньги вооружать для него полки, а после сражений и побед обнимать его своими белыми руками. Главное же, она заставит его писать письма, писать без конца; благодаря ей он сделается несравненным писателем. И это будет продолжаться в течение многих лет, пока её честолюбие не будет утолено. А тогда все кончится ещё и потому, что лицо музы уже не будет ослепительно белым, но покроется красными пятнами. И, как всякая другая, она станет сварливой и унылой и забудет о том, что все таки выполнила свою задачу, которую сама себе избрала, так же как и имя «Коризанда».
А с Марго у него все по другому. Он не пишет ей вдохновенных и изысканных писем. Она тут, когда её тело тут. Расстаться с нею тоже можно, как и со всякой другой; но её образ отпечатлелся на всей его юности, как волшебство или проклятие, и то и другое захватывает самую суть жизни, не то, что возвышенные музы. Марго не станет вооружать полки для своего возлюбленного повелителя, а скорее пошлёт войска против него. Ибо она последняя, бесплодная, и будет тщетно стараться остановить его на пути к престолу. Даже с Лигой Гиза – с самим дьяволом! – заключит она под конец союз против её собственного дома, и все это только из ненависти к своему возлюбленному повелителю. Когда её брат Перевёртыш умрёт, она примется в смятении разъезжать вместо него по стране и будет вести себя как те, чей род погиб, и, преследуемая ненавистью своего брата короля, наконец исчезнет совсем, одинокая женщина, настолько одинокая, что не сможет даже вредить; Марго просто исчезнет!
Пока она ещё в Лувре и старается заманить туда Генриха описанием придворных празднеств. Она, конечно, знает, что у него завелась новая подруга: об этом она не заговаривает, но мстит. К сожалению, несравненный Нарцисс женится, впрочем, она быстро находит ему самые разнообразные замены. Её брат король на придворном балу бросает ей в лицо имена всех её любовников. На другой день она вынуждена уехать из Парижа, опозоренная, покинутая; хуже того: во время её возвращения на юг её неожиданно останавливают офицеры королевской охраны и обыскивают, как воровку. И кто же выезжает ей навстречу, и увозит в свой замок, и показывается с нею в окне? Кто к ней добр и молча обнимает её, чтобы она знала: есть на свете человек, который вместе с ней страдает и делит с нею её стыд?
Вечером Марго сидела рядом с Генрихом, который для виду слушал болтовню своих дворян, только чтобы самому говорить поменьше – особенно же с Марго. Ей бы изменил голос, ведь она беззвучно плакала. Но это были слезы радости, оттого что он к ней добр. К ним примешивались и слезы горечи за своё бессилие. «А он любит на этот раз по настоящему! Всем я стою поперёк дороги, и этой его любовнице с дурацким именем (она ещё вздумает отравить меня) и ему. Какой прок от его доброты? Меня здесь уже нет».
Именно в эту минуту он нашёл под столом её руку и сжал. Сначала она пугается. Погруженная в свои страхи, она уже решает: «Это – прощание». Затем пугается вторично, но уже от радости: ведь прощания ещё нет, самое худшее отодвигается. Кровь приливает ей к сердцу; порывисто склоняется она над его рукой и незаметно целует её. Потом, наоборот, сидит очень прямо, больше не плачет, ни на кого не смотрит: она уже начала удаляться отсюда, Марго чувствует это, хочет позвать себя обратно, но пути назад закрыты. Марго! Неужели никогда? Вернись, если можешь! Не можешь? Меркнешь? Ускользаешь? Марго!

0

98

Похороны

Последний король из дома Валуа любил потанцевать, и танцевал он один, как ребёнок, но лицо его оставалось мрачным, он ничего не мог с этим поделать. Иногда он вдруг отодвигал от себя тщательно переписанный указ и сбрасывал меховой плащ. Белое шёлковое полукафтанье, узкие бедра, мальчишеская, не по возрасту, фигура – таким расхаживал король перед зеркалом, которое нарочно здесь ставили слуги. Начинала звучать отдалённая музыка, и он в своей тихой комнате делал изысканные па, совершал движения и принимал позы, полные неизъяснимого изящества. Из под опущенных век он наблюдал за своим отражением в зеркальном стекле, словно танцевал другой человек. Это был не он. Увы, он не чувствовал себя радостным танцором, он был лишён небесной благодати и лёгкости, не знающей воспоминаний. Его они преследовали неотвязно; только у счастливого отражения в зеркале их не было. Не было у него и головы, ибо рама зеркала отрезала её. А его голова, окружённая черноватыми духами, думала о смерти.
Брат Франциск безнадёжно заболел; кровь выступала у него из пор, как некогда у брата Карла. Во Фландрии он бессмысленно расточал свои последние силы, как и остальные братья, а теперь умирал. Король был бездетен, он уже не надеялся иметь наследника, ибо ничто не помогало – ни лечение королевы водами, ни великое паломничество, когда его ноги сплошь покрылись волдырями, ни настойчивые моления всего двора, который проследовал крёстным ходом через церковь Нотр Дам. Словом, было сделано все; страх, тревога и муки перед неизвестным должны отстать на полпути, если человек в одиночестве, один идёт навстречу своей смерти. Но ведь с роковым бесплодием и предопределённым свыше вымиранием рода не так легко раз и навсегда примириться – и не у Валуа нашлись бы на это силы. Двести лет господствовал его род, и он, последний Валуа, завершает его. Лишь по временам ему кажется, что жертва уже принесена. Неотступно и неуклонно устремлён духовный взор короля на предстоящий конец, и он ежедневно готовится к нему, рисуя себе ужас этого конца и надеясь, что, быть может, даже ужас наконец иссякнет и смерть перестанет быть страшной. Ведь и для короля, завершающего былую эпоху, а также целый вымирающий королевский лом, смерть могла бы оказаться не тяжелее, чем для обычного человека, во всей его слабости.
И, чтобы добиться этой лёгкости, король танцевал один, или часами ловил чашечкой мячик, или вешал себе на шею корзинку со щенятами, перевязанную голубой лентой. Они в ней ползали и скулили: они жили, жили вместо него, а он мог не двигаться. Когда ему сообщили о смерти его последнего брата, он сам стоял, застыв, как мертвец; и не очнулся, не отозвался. Вошедшие онемели перед ним, им хотелось ткнуть в него пальцем.
Двор ожидал, что он опять начнёт разыгрывать монаха, петь в хоре вместе с братией среди золотых подсвечников и кадильниц, рисунки которых сделал сам – от тоскливого желания создать хоть что нибудь. Но нет, церемония погребения напоминала роскошную свадьбу. Народу пришлось принимать в ней участие и оплачивать её совершенно так же, как и свадьбы королевских любимцев. Впереди шло все духовенство, даже те священники, которые с кафедры произносили проповеди против короля. Затем дворяне покойного несли гроб, а за гробом следовал король, единственный представитель своего дома, уже умершего. И зрители дивились: Валуа вёл себя так, словно особенно старался выставить напоказ, насколько он одинок – и теперь и всегда: улицы затянуты чёрным, и он выступает один, без своей бесплодной королевы, в некотором отдалении от всех остальных, ибо там только чужие. Гроб его последнего брата был покрыт знаменем походов, принёсших покойному довольно сомнительную честь и нередко направленных против его брата короля. Последний желал ему смерти, а теперь, когда это желание исполнилось, он шёл за телом один, между гробом и чужими людьми.
Первое место в свите занимали два его фаворита – Жуайез и Эпернон, король подарил им герцогский титул и дал в жены двух сестёр королевы. Сейчас же за ними шли его враги, вознамерившиеся против его воли наследовать ему, – шли Гизы.
Они выступали пышнее самого короля, их собственная свита была роскошнее, породистые кони, которых вели под уздцы. И они сами казались воплощением властной и дебелой мощи. Черты герцога Гиза приобрели за это время суровую жёсткость. Он уже не изливал, как некогда, блеск своей красоты на простонародье и почтённых горожан, это был уже не сказочный герой их жён. Все приманки теперь не нужны, не нужно ни соблазнять, ни задаривать. Теперь можно просто приказывать. Уже незачем уговаривать горожанина или мужика, чтобы они оказали ему поддержку, – напротив, кто не желал вступать в Лигу и не присягал в слепом повиновении её вожаку, мог считать себя погибшим! Выполняй свою трудовую повинность и неси повинность воинскую! Плати ему подати и, хоть жилы вздулись, торчи целый день на ногах каждый раз, когда Гизу вздумается созвать толпы своих приверженцев. А не хочешь, так не будет у тебя ни клиентов, ни работы, ты окажешься вне закона, и для тебя потрудятся только шпион да предатель, которые выдадут тебя. И если кто потом набредёт на твой труп, то обойдёт его сторонкой.
Преступное тайное сообщество неудержимо разрастается, оно охватывает своими щупальцами все государство и всасывает его в себя, а закон кажется таким же бессильным, как этот король, шествующий под балдахином на похороны своего последнего брата. И сегодня добрая половина участников шествия – духовные лица, военные, придворные, почтённые горожане и простолюдины – все они сегодня обсуждают вопрос о наследнике короля, словно уже хоронят его самого. Завтра даже его любимцы переметнутся к Гизу. Лига сживёт его со свету, оттеснит на самый дальний клочок земли, пока его кто нибудь там не прикончит. В сущности, он многое знает заранее, но заставляет себя, выпрямившись, шагать под парчовым потолком балдахина и слушать то, что не предназначено для его ушей: как они делят между собой его провинции, заявляют о своих притязаниях на должности, на финансы, на военные силы. В действительности он всего этого не слышит, расстояние между ним и всеми этими людьми слишком велико; но он ощущает. Все внутри у него содрогается от предчувствий, похожих на жуткие шорохи. Он закрывает глаза, и ему чудится, что он блуждает ночью в лесу, полном опасностей. Кто защитит его?
Он приходит в себя; произошла заминка, на ступенях церкви какая то шайка вопит: «Валуа! Чтоб ты сдох!» Это для него не ново. Такие выступления заказываются и оплачиваются, и он знает, кем. Вмешивается стража, крикуны бегут, давка среди идущих, в процессии смятение. Балдахин вдруг оседает и медленно опускается на короля, а тот нагнулся, он становится на одно колено, потом на оба, наконец даже ложится на камни лицом.
Когда он, опомнившись, встаёт, оказывается: Гизы окружили его, чтобы защищать. Они заслоняют его от народа, который видит только их и приветствует громкими кликами. Кардинал Лотарингский бесстыдно кажет толпе своё лицо непревзойдённого злодея. Второй, Майенн, выставляет телеса, более жирные, чем положено иметь человеку коварному: это уж проверено и всем известно. А герцог – «великий человек»; так восклицает его наёмный хор.
«Да здравствует Гиз!» – ревёт тайное сообщество убийц; он хочет, чтобы им стала вся страна. Он хочет весь народ этой страны обратить в такое сообщество, и лишь немногое теперь мешает этому – так уверяет герцог. «Герцог – великий человек! Да здравствует Гиз!» – И вот уже не доброту являет надетая им маска, а строгость. Мышцы его лица жёстко напряжены, что говорит о суровой решимости. После того как он загонит короля в угол, он разделит королевство между своими двенадцатью обер мерзавцами, а всем унтер мерзавцам будет тогда разрешено убивать и грабить, однако лишь при условии их полного и беспрекословного повиновения, иначе им самим придётся протянуть ноги и не то что прекословить, а навсегда утратить дар слова. Это решено: видите, как напряжены у нашего вожака желваки на скулах! Да, будут только убийцы и убиенные, нескончаемой Варфоломеевской ночью должно стать царствование нашего предводителя, да здравствует Гиз!
И когда они окружили короля и всякая дистанция исчезла, забытый Валуа утратил все своё знание, свою способность прозревать события и чуять их приближение. Он привлёк к себе одного из сыновей Гиза – у герцога есть дети, он не бесплоден, нет, не бесплоден, – взял мальчика за плечо и привлёк к себе, словно собственного ребёнка. Так отстоял он всю заупокойную службу и весь обратный путь в свой замок совершил, окружённый своими убийцами и убийцами его страны, которые в этот раз все таки ещё защищали его. Процессия все разрасталась: на всех площадях к ней присоединялись наёмники Гизов и дворяне. И теперь это шествие знаменовало собой уже не скорбь по одному из Валуа, но восходящую мощь Гизов. А последний из Валуа, обняв за плечи их отпрыска, шагал в такт барабанной дроби, которую отбивали их войска, – для них, а не для него. Под широким и суровым небом его государства ему принадлежал только резкий и жидкий похоронный звон небольшого колокола. И колокол все звонил, звонил.

0

99

Муза

Лига, несмотря на своё усердие в борьбе за римско католическую церковь и за Гизов, на самом деле, сознательно или бессознательно, хотела только одного – распада королевства и торжества Испании. Но у святой Лиги была ещё одна, правда, несущественная забота: король Наваррский; впрочем, он не мог считаться серьёзным препятствием. Ведь когда столь мощное движение охватывает пробудившийся народ, оно, без сомнения, достигнет своей цели. Решительно во всем находит оно себе опору и прежде всего в чувстве чести самой нации, больше не желающей терпеть всем очевидный позор, – в данном случае протестантскую ересь. Кроме того, обычно оказывается, что у «позора» денег мало, а у «чести» их много. Так же обстоит дело и с солдатами: они почти все оказываются на стороне «чести»; иначе не бывает.
Однако надо все учитывать, а король Наваррский вызывал о себе больше толков, чем следовало. И Лига решила, что с этим следует покончить. Он был взят под неусыпный надзор, и вот Лига получила сведения, что он постоянно бывает у графини Дианы Грамон, в одном из замков этой богатой дамы, которые находились в Гиенни, а там короля Наваррского легче было поймать. Всюду, где он мог проехать, Лига расставила конные посты. К сожалению, он именно в этих местах и не показывался, ибо знал, что его собираются захватить, и избегал постов Лиги. А осведомлён он был лучше их, ибо ему сообщала обо всем графиня Грамон. И так как другу стало теперь труднее её посещать, в руках у графини сосредоточились все нити разведки. Если ей приходилось отговаривать его от посещения, он писал ответ – и письма эти были составлены в самом высоком стиле, ибо в них он устремлялся к своей заветной цели. Однажды, когда она была в Бордо, он написал своей музе следующее.
«Душа моя! – писал он. – Слуга, которого они схватили вместо меня неподалёку от мельницы, вчера уже прибыл ко мне. Они спросили, нет ли при нем писем, он же отвечал: да, одно… И отдал им, они вскрыли, а потом вернули. Это было письмо от вас, сердце моё».
Тут тонкий стилист про себя улыбнулся. Он размышлял о том, как хорошо бывает иногда писать любовные письма, в них бьётся пульс самой природы. И врагам, наверно, даже стыдно становится своих нелепых подозрений, когда они, возвращая такое письмо, отпускают слугу. Потому то они ещё до сих пор не осведомлены о том, что моя любимая на свои деньги снаряжает для меня отряды гасконских солдат. Пока их двенадцать тысяч, но это ещё не все. Она должна выставить мне вдвое больше, и я этого добьюсь. Эта женщина честолюбива. И она любит короля, не имеющего ни денег, ни земли, ни солдат. Это моя первая любовница, которая мне ничего не стоит, да ещё сама приплачивает. Но она об этом не пожалеет! Тут кровь закипела в нем, он мгновенно забыл и про деньги и про солдат и быстро сделал приписку: «Завтра в полдень отбываем – я тоже, и намерен сжечь ваши руки поцелуями. До свидания, дражайшее из моих сокровищ, смотри, не разлюби своего малыша».
Вот как все это было. Вот как «малыш» обращался к своей музе и защитнице. Из всего её тела лишь о руках упомянул он, а ведь кровь у него кипела. Но эта женщина научила его преклоняться перед возлюбленной и с неведомой дотоле изысканностью выражать свои чувства, хотя они, по сути, оставались теми же.
На следующий день он, как обещал, выехал верхом в Бордо: что то она скажет по случаю той нелепой схватки, которая у него только что произошла с горсточкой людей французского короля? Потери – двое убитых, добыча – пять лошадей; она, наверное, будет бранить своего возлюбленного, ведь это недостойно его. Но даже в таких делах рискуешь жизнью не меньше. Смотри, не разлюби своего малыша.
Он рывком натягивает повод. За широкими лугами синеет лес, его омывают воды Гаронны. Из рощи выезжает всадница. Она сидит боком на широкой спине своего коня, низко свисает подол белого платья, поблёскивающего в лучах солнца. Она слегка нагибается вперёд, склоняет голову, стараясь получше рассмотреть Генриха. Движения её невесомы, и вся она неземное видение, она сходит с небес, обещая славу и величие. – Фея! – восклицает он, соскальзывает с седла и опускается на одно колено. Но она манит его к себе рукой, и драгоценные каменья её перстней играют в лучах солнца. Он спешит к ней; она слегка приоткрывает объятия. Чуть приседая, она здоровается с ним и с выражением блаженства закидывает голову. Он жадно осыпает поцелуями её руку, она целует его в голову.
Эта сцена была их достойна, и оба упивались ею; Генрих – главным образом из благоговейного трепета перед этой женщиной и её именем – Коризанда. Оно обязывало к приподнятым чувствам. Достигнув берега реки, они опустились на траву под тополями. Он озабоченно поглядывал на их двух лошадей, – впрочем, те мирно паслись. – Моя высокая подруга! – вздохнул он. Она же молвила просительно и вместе с тем благосклонно: – Сир! – Широко раскрытыми глазами, полными несказанного блаженства, окидывала она безмятежный пейзаж: едва шелестящие деревья, лепечущие воды. – Мы одни! Мы ничего не ведаем о войне, мы никогда не слышали об ужасах чумы. Хоть все это, вероятно, и существует в мире, но сюда не доходит. Предатели, покушающиеся на нашу жизнь, напрасно ищут нас, мы здесь так далеко от всех!
Он слегка двинул плечом – в сторону кустарника, за которым оставил свою охрану. Её провожатые ожидали в рощице, он даже разглядел несколько силуэтов. Когда блаженная идиллия кончится, они все покажутся. Генрих увлёкся и стал описывать своей возлюбленной тот остров, где они будут жить. Он совсем недавно открыл его. Это прелестный остров, он покрыт садами, по каналам скользят лёгкие челны, и на ветвях распевают всевозможные птицы. – Вот, возьми, душа моя, это их перья. Ещё охотнее я бы принёс тебе рыбок. Ужас, сколько там рыбы, и прямо даром: огромный карп стоит три су, а щука – пять су. – Генрих невольно перешёл от возвышенных чувств к реальным фактам. Поэтому она поблагодарила его за превосходный паштет, который он прислал. Что же касается ручных вепрей, то они живут теперь в парке Агемо, и трудно представить себе что нибудь очаровательнее этих хищных зверей с такой густой и колючей щетиной. – Вы умеете, сир, безошибочно угадывать все, что нравится вашей покорной служанке. Я вынуждена быть благодарной вам до конца моих дней! – Хотя дама и сказала это с некоторой иронией, но ирония была чисто материнской. Да иначе и не могло быть. Будучи его сверстницей, а в действительности зрелее его, эта тридцатидвухлетняя женщина спокойно взирала на то, как его руки блуждают по её телу. Она была невозмутима. Лицо её оставалось безукоризненно белым, взгляд – полным спокойной нежности, как будто его ласки её не касаются. Она знала, чего хочет, и воображала, что руководит им. В эту минуту она хотела пощадить его королевское самолюбие, потому и заговорила о его подарках и своей благодарности. Правда – с насмешливой снисходительностью. Лишь после этого стала сама его одаривать: её благодеяния были куда существеннее, и он становился её неоплатным должником – она надеялась, навсегда.
Дама хлопнула в ладоши, из рощи вылетели два всадника: какие то незнакомые офицеры. Только когда они сошли с коней, Генрих увидел у них на перевязи свои цвета. Сняв шляпы с перьями, они взмахнули ими над самой землёй и попросили у графини Грамон разрешения представить королю Наваррскому его новый полк. Она милостиво кивнула. Снова шляпы до земли, и офицеры галопом ускакали обратно; Генрих не успел и опомниться. Никому не было дано так изумлять его и переносить в царство чудес, как Коризанде.
– Сир! Я честолюбива, – заявила она, желая пресечь всякие изъявления благодарности. – Я хочу видеть вас великим.
– Боюсь, что вы зря потратите ваши деньги. Даже если я стану королём Франции, я не смогу достойно отплатить вам за то, что вы сейчас делаете.
Им овладел восторг. На глазах его выступили слезы: волей неволей он был вынужден преклониться перед своей великой подругой. Разве не от самих женщин зависит его отношение к ним? Либо они воодушевляют его, либо он смотрит на них пренебрежительно. Они сама жизнь, вместе с нею меняется и ценность женщины. Графиня Диана достигла ныне своей наивысшей цены, и она понимала это. Её заслуга была в том, что она не давала ему произнести те слова, о которых он мог бы впоследствии пожалеть; и она поступила весьма благоразумно, удержав его.
– Молчите, сир! Но когда вы в один прекрасный день въедете в столицу вашего королевства, не забудьте поднять взор к одному из балконов. Вот и все, этого достаточно.
– Вы въедете в столицу вместе со мной, мадам.
– Разве это может быть? – спросила она, замирая от волнения, ибо – увы! – когда забьётся сердце, разум умолкает.
– Вы будете моей королевой. – Тут он торжественно поднялся и посмотрел вокруг, словно ища свидетелей, хотя их было поблизости немало. И действительно, из кустов вышли его люди, а вдали показались спутники графини. И вдруг лицо короля омрачилось, он топнул ногой и резким тоном воскликнул:
– А кто меня выдал моим врагам? Но они не поймали меня, им удалось захватить только моего слугу? Я знаю, кто! Покойная королева Наваррская!
Он так ненавидел Марго, что называл её покойницей. Она его покинула, укрепилась в городе Ажене и там умышляла его гибель. Он желал ей того же. Стоявшая перед ним графиня испугалась: она увидела стихийное кипение чувств. «А что я для него? Совсем чужая. Что останется после меня? Его письма – только слова, да и те он говорит самому себе. Лишь тот, кто одинок, обращается к своей музе». На миг графине точно открылось будущее: она увидела бесконечные обиды, он вечно будет обманывать её, никогда не женится, в конце концов начнёт даже стыдиться своей подруги, ибо фигура её расплывётся, на коже появятся пятна… Но мгновение промчалось – вот она уже снова ни о чем не догадывается. Грянули барабаны, и появился полк.
Разделённый надвое, быстрым шагом, лёгким и бодрым, он вышел из за рощи, на широком лугу обе половины соединились и сомкнули ряды. Офицеры доложили графине, что её полк прибыл. А она, словно приглашая короля принять этот дар, слегка присела, подобрав своё длинное платье. Он взял её за кончики пальцев, приподнял их и подвёл даму к выстроившимся во фронт солдатам. Тут она опять склонилась перед ним, и на этот раз очень низко; затем воскликнула – и голос её звонко прокатился над головами двух тысяч солдат:
– Вы служите королю Наваррскому!
Король поцеловал руку графине Грамон. Он приказал знаменосцу выйти вперёд, а к ней обратился с просьбой освятить знамя. Она сделала это и прижала тяжёлый затканный шёлк к своему прекрасному лицу. Затем король Наваррский один прошёл по рядам, он схватывал то одного, то другого солдата за куртку, узнавал их и вдруг кого нибудь обнимал: этот уже служил ему. И всем хотелось услышать то, что он говорит каждому из них; наконец он обратился ко всем.
– И я и вы, – заявил он, – сейчас белые да чистые, как новорождённые, но долго такими не останемся. Наше военное звание требует, чтобы мы были сплошь порох и кровь. Целым и невредимым остаётся только тот, кто хорошо мне будет служить и не отступит от меня даже на длину алебарды. Я всегда умел справляться с лентяями. Тесен путь к спасению, но нас ведёт за руку господь…
Так говорил король Наваррский, обращаясь к двум тысячам своих новых солдат, а они верили каждому его слову. Тут же грянули барабаны, колыхнулось знамя, и он вскочил на коня. У него уже не было времени подставить руку графине, чтобы она, опершись на неё ногой, тоже могла сесть в седло. Она села сама и помчалась впереди своих придворных дам и кавалеров.
Генрих не посмотрел ей вслед: у него был свой полк.

0

100

Во весь опор

Едва достиг он со своим полком большой дороги, как вдали на ней заклубилась пыль; что могло там быть, кроме врага? Уже доносился топот копыт. Генрих велел своим солдатам залечь во рву, а часть спрятал в лесу, пока не выяснится, на кого придётся нападать. Между тем из жёлтых облаков пыли уже вынырнули первые всадники; сейчас они будут здесь. Вперёд! Генрих и его дворяне ставят коней поперёк дороги и хватают скачущих за поводья. От толчка один вылетает из седла и, уже валяясь под копытами, кричит в великой тревоге:
– Король Франции!
В это мгновение облако пыли оседает, и из его недр появляется то, что она скрывала: карета, запряжённая шестёркой, форейторы, конвой, свита – поезд несётся во весь опор. Генрих уже не успевает очистить дорогу, и карета, покачнувшись, вдруг останавливается. Кучер осадил лошадей, они дрожат, а он бранится, всадники приподнимаются на стременах, иные размахивают оружием.
– Мы друзья, господа! – кричит Генрих; он указывает на ров и на рощу. – Я привёл с собою целый полк, чтобы охранять короля!
– Вот дьявол, оказывается, он поджидал нас! – Они растерянно переглянулись и расступились перед ним. – Мы скачем от Парижа без передышки, никто не мог нас обогнать, разве что на крыльях!
Генрих спешился, подошёл к окну кареты и снял шляпу. Стекло занесло пылью, и его не открыли. Никто из слуг, стоявших поблизости, и не подумал о том, чтобы распахнуть перед королём Наваррским дверцу кареты. Но так как все были изумлены, то воцарилась тишина. Генрих и сам затаил дыхание. И он услышал среди полного безмолвия, что происходит за пыльным стеклом окна. Он услышал, что король судорожно рыдает.
Очень многое пронеслось при этом в памяти Генриха, очень многое. Но лицо ничего не отразило, он сел в седло и поднял руку. Поезд тронулся – карета, запряжённая шестёркой, форейторы, конвой, арьергард, а также полк Наварры; солдаты двинулись быстрым шагом, легко и бедро. Они не отставали и пешком, ибо королевский поезд уже не мчался. Все это было очень похоже на бегство, как будто король Франции без оглядки бежал из своей столицы в самую – свою отдалённую провинцию. Именно так оно и было, и, как ни был Генрих поражён, он все понял: «Куда же король едет? Ко мне? Неужели дело дошло до того, что он у меня ищет защиты? Но я сделаю так, что ты никогда об этом не пожалеешь, Генрих Валуа», – думал Генрих Наваррский, ибо в подобных случаях бывал он сердцем жалостлив и благороден.
Когда они достигли города, уже наступил вечер. Стража у ворот не знала, кто сидит в карете, а жители, смотревшие в окна, едва ли могли разобрать что нибудь, так как было темно. Карета и войско двигались во мраке, а если попадался висевший над улицей фонарь, король Наваррский посылал кого нибудь вперёд, чтобы его потушили. Возле ратуши он дал знак остановиться. Не успел он сойти с коня, как дверца кареты отворилась. Король вышел: он тут же обнял своего кузена и зятя, но молча, не заговорил и потом. Сильнее, чем он это сознавал, жаждал король обнять отпрыска своего дома, хотя бы в двадцать первом колене.
Короля раздражало все вокруг – здания и войска, занимавшие площадь и улицу. Из дома вынесли лампу, и Генрих заметил на лице короля испуг и зарождающееся недоверие: – Я хочу видеть маршала де Матиньона, – сказал король. Он вспомнил, что должен поддерживать не губернатора, а его заместителя. Нельзя отступать от заученного плана!
– Сир! Его сейчас нет в Бордо, и гарнизон его крепости нас так сразу не впустит. А в ратуше я дома: Ваше величество здесь будут в безопасности, и вас примут хорошо.
Услышав столь легкомысленные слова, сказанные его зятем и кузеном, король нахмурился ещё больше. Он чуял в этом какой то умысел и подвох и был отчасти прав; ибо по пути сюда Генрих, несмотря на благородство и чуткость сердца, тщательно обдумывал, где и как лучше всего завладеть этим Валуа. И решил, что, пожалуй, удобнее в ратуше, ибо там всем управлял его друг Монтень. Следуя глазами за взглядом короля, Генрих воскликнул:
– У моего полка одна цель – охранять ваше величество!
А король надменно ответил:
– У меня у самого есть полки.
– Ваши конники, сир, под командой – маршала де Матиньона рассыпались по горам и долинам, чтобы сразиться с моими.
Король вздрогнул. Он понял, что попал в западню. А Генрих, увидев это, почувствовал к нему сострадание; быстро наклонился он к королю и настойчиво прошептал ему на ухо: – Генрих Валуа, зачем же ты приехал? Доверься мне!
На лице несчастного короля отразилось некоторое облегчение: – Пусть твои войска уйдут отсюда, – потребовал король также шёпотом, и Генрих немедленно отдал приказ, чтобы они удалились; но для офицеров добавил: пусть полк остаётся в городе, отрежет его от крепости и будет готов отразить нападение врага. Валуа, мы не уверены друг в друге. Он был счастлив доложить:
– Сир! Мэр города и господа советники!
Вышли четверо мужчин в чёрном, они опустились перед королём на колени. Один из них, с золотой цепью на груди, приветствовал короля по латыни, чистоту которой король не мог не отметить; это было тем похвальнее, что классические обороты трудны в обыденной речи, особенно же они трудны для южанина. Королю было приятно, минутами он почти забывал об опасности. Он попросил советников встать и, наконец, проследовал в ратушу. Иные потом утверждали, что лишь красноречие господина Мишеля де Монтеня побудило его это сделать.

0

101

Наследник престола

Сначала мэр города ввёл короля в самую обширную залу. Ввиду столь неожиданного приезда его величества её не успели ещё должным образом осветить. Далёкие тени в углах тревожили Валуа, он потребовал, чтобы ему отвели небольшую, но ярко освещённую комнату, поэтому отперли библиотеку мэра. Король Наваррский приказал своим дворянам нести охрану вместе с дворянами короля Франции. Валуа, уже входя, обернулся и громко заявил: – Здесь, у дверей, будут только мои! – А Генрих отозвался не менее решительно: – А мои займут выход!
Так они, каждый обезопасив себя, перешагнули порог. Монтень хотел остаться со свитой, но король приказал ему войти. На лице его появилась угрюмая усмешка, и он сказал: – Господин де Монтень, вы заседаете в моей палате. Эта комната тесна. Если сюда ворвутся убийцы, мы погибнем в схватке все трое. Вы заблаговременно предупредите меня об опасности?
И у Монтеня изменилось лицо – может быть, он придал ему выражение насмешки и, уж конечно, преданности. Он сказал: – Omnium rerum voluptas… Во всем именно опасность нам приятна, хотя как раз ейто и надлежало бы нас отталкивать.
– У вас много книг, – заметил в ответ ему король, обвёл взором стены и вздохнул. Он вспомнил свои писания, удобный меховой плащ, монашескую сутану; облачившись в неё, он воображал, что с суетным миром навсегда покончил. Здесь же предстояло бороться.
– А удастся нам добиться чего нибудь дельного? – спросил он без всякой уверенности в голосе. Его кузен и зять ответил: – За мной задержки не будет. – И уже преклонил было колено. Король подхватил его, поднял и сказал: – Брось весь этот вздор… Я про церемонии… Говори, чего ты хочешь?
– Сир! Я прошу только ваших приказаний.
– Ах, оставь, выкладывай!
Король ощупал глазами стены – не может ли какая нибудь книжная полка повернуться на петлях. И так как не нашёл потайной двери, которой так опасался, то собственноручно выдвинул кресло на самую середину комнаты. Тут уж никто не смог бы неожиданно наброситься на него; порой его движения становились совсем мальчишескими.
– Может быть, наоборот, вы, сир, ждёте чего нибудь от меня? – спросил Генрих. – Я охотно обсужу ваши пожелания с моими друзьями.
– Это уже не раз обсуждалось. Все дело в том, чтобы вы, наконец, решились, – заявил король неожиданно официальным, даже торжественным тоном. Генрих отлично знал, о чем идёт речь: о его переходе в лоно католической церкви. Но он сделал вид, что не понимает, и с напускной горячностью принялся возмущаться и жаловаться на своего наместника в Гиенни. По его словам, маршал Матиньон ничуть не лучше прежнего, Бирона. Генрих приплёл сюда даже самого короля: – Вам бы следовало отцом мне быть, а вы по волчьи воюете против меня. – Король возразил, что ведь Генрих не желает повиноваться. – Я то вам спать не мешаю, – отозвался Генрих. – А вот из за ваших преследований я уже полтора года не могу добраться до своей постели.
– Какие вести вы сообщили через ваших дипломатов в Англию? – спросил король. И тут Генриху пришлось отвести глаза. Правда, Морней писал, что все добрые французы взирают на короля Наваррского, с надеждой, ибо при теперешнем правительстве им живётся плохо и от герцога Анжуйского они не ждали ничего путного: он уже себя показал. И вот он умер, а он был последним братом несчастного короля.
– Прошу прощения у вашего величества, – сказал Генрих и ещё раз хотел было преклонить колено. Но так как никто его не удержал, он выпрямился сам. Король же решил, что, достигнув кое каких успехов, можно сохранять и некоторую строгость.
– Неужели вы хотите и впредь быть причиной всех бедствий в стране и толкать королевство на чуть гибели? – спросил он.
– Тут, где повелеваю я, ещё ничего не погублено, – отозвался Генрих. Тогда король вернулся к главному вопросу:
– Вы же знаете, каковы мои условия и в чем состоит ваш долг. Разве вы не боитесь моего гнева?
Да, переход в католичество, только это. Генрих сразу понял, чего хочет король. Пусть все идёт в королевстве как попало, лишь бы наследник престола сделался католиком.
– Сир! – твёрдо заявил Генрих. – Это говорите не вы. Вы мудрее ваших слов.
– А вы просто невыносимы, – раздражённо отвечал король, – то садитесь на край стола, то убегаете в конец комнаты, то книгу хватаете с полки. Я ненавижу движение, оно разрушает строгость линий.
Генрих ответил стихом из Горация: «Vitamque sub divo – … Да не будет у него иного крова, кроме неба, и пусть всю жизнь не ведает покоя!..» При этом Генрих взглянул на господина Монтеня, и тот склонился перед обоими королями, уже не делая между ними различия. Затем снова стал у двери, точно страж.
А король Франции начал сызнова: – И ради этой столь мало приятной жизни вы упорствуете?
– Разве вы в вашем замке Лувр счастливее? – отпарировал Генрих. – Сир! – продолжал он многозначительно. – Я хочу только произнести вслух то, что вам уже должно быть известно: хоть мне и нанесены многие незаслуженные обиды, я к вам не чувствую ненависти, ибо вы были как воск в руках других. И ненавижу я этих других, а вы – мой государь и повелитель. На вашем престоле сидели искони лишь законные наследники, им не владел ни один самозванец. Так было в течение семи с половиной веков, начиная с Карла Великого!
Эту длинную речь Генрих произнёс намеренно, чтобы дать королю время собраться с силами для заявления, ради которого тот сюда и прикатил. Ведь король решил назло Гизам назначить наследником своего кузена Генриха. «А что ему ещё остаётся после смерти брата и – зловещих событий во время похорон, о которых мне сообщил конник? Кто бы я ни был – католик или турок – ты, Валуа, должен назначить меня». Так думал Генрих, в то же время не спуская глаз с лица короля: оно непрерывно меняется – вот его напускная неподвижность перешла в судорожное подёргивание, и неудержимо близится взрыв. Последним толчком явилось почему то упоминание о Карле Великом. Король, который только что был сер лицом, внезапно побагровел и стал похож на Карла Девятого, когда тот ещё был тучен и говорил зычным голосом. Он вскочил с кресла и, стоя перед Генрихом, тщетно силился заговорить. Наконец он овладел своим голосом.
– Негодяи! – И проговорил более внятно: – Негодяй Гиз! Теперь он уверяет, будто тоже ведёт свой род от Карла Великого! Этого ещё не хватало. Какая наглость! Он пишет об этом и распространяет этот бред в моем народе! Он де единственный законный потомок Карла, а все Капетинги, сидевшие на французском престоле, – незаконные потомки. Этого нельзя вынести, Наварра! Какой то обманщик, чужеземец, и притом ничтожного рода в сравнении с нашим, осмеливается называть нас бастардами, а себя самого – истинным наследником французской короны.
– Видите, до чего дошло, а все потому, что вы слишком долго терпели, – вставил Генрих тоном человека, призывающего другого к благоразумию. Но король был вне себя. Захлёбываясь от ярости и запинаясь, пытался он что то сказать:
– Я ускользнул от его лап… мчался во весь опор… Но я там оставил моих маршалов, Жуайеза и Эпернона… – «Хороши маршалы в двадцать пять лет, да и каким способом они стали ими?» – подумал Генрих.
– Они поступят так, как сочтут нужным, чтобы избавить меня от Гиза… Когда я вернусь, возможно, его уже не будет на свете.
Тут незадачливый Валуа повял, что сказал лишнее – при кузене Наварре, да ещё при чужом человеке со слишком умными глазами: наверно, предатель! «Где мой кинжал?» – этот вопрос можно было прямо прочесть на лице бедного короля: таким оно стало чёрным и отталкивающим. Страх, жажда поскорее убить, лишь бы убрать человека со своего пути, материнская кровь, долгое воспитание в Лувре – все это, вместе взятое, превращает лицо последнего Валуа в какую то звериную маску. Господину Мишелю де Монтеню хоть и становится не по себе при виде кинжала, но он испытывает глубокую жалость к королю, ибо ничто не делает человека столь беззащитным, как затемнение его разума. И хотя Монтень всего навсего скромный дворянин, заседающий в королевской палате, но тут сказывается его превосходство и над королём, ибо сам он никогда не теряет способности мыслить, даже во время сна. Поэтому он дерзнул сделать шаг вперёд и заговорить.
– Сир! Никогда не следует нам поднимать руку на наших слуг, покамест мы гневаемся. Платон считает это одним из основных правил поведения. Поэтому и сказал однажды лакедемонянин Хариллилоту, который был дерзок: «Клянусь богами, не будь я взбешён, я бы тебя прикончил!»
Господин Мишель де Монтень отлично знал, почему он привёл именно этот пример: он хотел напомнить королю о том, какое гигантское расстояние отделяет его от остальных людей, от любого человека – будь он простой дворянин или герцог Гиз. Он всегда государь, а они – слуги, и они не могут оскорбить его, а он не может мстить. Если приведённый им пример и таил в себе долю лести, то все же не противоречил истине и служил умеренности; потому то философ и привёл его. Впрочем, пример имел больший успех, чем гуманист мог желать. Король повернулся боком, прижался лбом к высокой спинке кресла, и по вздрагивающим плечам было видно, что он плачет. Теперь он скорбел безмолвно, и в этой скорби чувствовалась не только боль, но облегчение, покорность, примирённость. Потому то к этим двум людям, которые легко могли его убить, он и встал спиной, ибо молча проливал слезы. Он уже не боялся никого.
Когда король очнулся от своего внутреннего уединения, глаза его были красны, а лицо – как у тоскующего ребёнка. – Знаешь, кузен Наварра, ведь мы лет десять с тобой не видались!
– С тех пор как я проскользнул у вас между пальцев? Неужели десять лет? – поспешно спросил Генрих; у него, как и у короля, лицо вдруг изменилось – стало лицом невинной юности.
– Десять лет прошли, как один день, – сказал кузен Валуа. – И я уже не помню, чем они были заполнены. А у тебя?
– Тяготами жизни? – последовал ответ с вопросительным повышением голоса. Тут Генрих покачал головой.
Кузен Валуа взял его руку и многозначительно пожал, пробормотав вполголоса: – Все было ошибкой. Ты понимаешь меня? Ошибкой, ослеплением, несчастной случайностью. – Так оправдывают свою неудавшуюся жизнь, и когда настаёт подобная минута – это минута изумления.
– Кузен Наварра! Неужели так должно было случиться? Вспомни об одном: ведь ей, ей самой ни за что бы не додуматься до Варфоломеевской ночи!
Генрих тоже с удивлением сказал, вспоминая прошлое: – Она же понимала, что Гизы могут стать опасными после Варфоломеевской ночи. Что они продадут королевство Испании; она мне это и предрекла. Но она была вынуждена действовать вопреки своему более глубокому знанию. – «А уж это поистине глупость», – добавил Генрих про себя. – Признаюсь тебе, – шепнул он на ухо кузену, – я ужасно её ненавидел – и за свои собственные несчастья и за те огромные и нелепые препятствия, которые она постоянно ставила на пути к благополучию нашей страны.
– А что она сделала из меня! – шептал кузен Валуа. – Я так презирал её за это!
Тут оба внезапно смолкли, вдруг поняв, что говорят о мадам Екатерине, как об умершей. А зло, сотворённое этой мниможивой, продолжало независимо от неё расти. Кузены снова стали перед фактом, что они противники и настроены враждебно друг к другу. И сейчас же после дружеского перешёптывания они вернулись к упрёкам.
– Я, Наварра, не требую ничего, кроме твоего перехода в католичество, тогда я смогу объявить тебя наследником престола.
– Я же, Генрих Валуа, предложил бы тебе заключить союз, если бы только был уверен в твоей стойкости.
– А ты, – что даёт тебе твою непоколебимую стойкость, Генрих Наварра? Ведь не вера же твоя. Тогда что, хотел бы я знать? – Так допытывался Валуа, поглощённый лишь заботой о том, как бы обрести её, эту твёрдость, и идти в жизни прямым путём.
– Сир! – заговорил Генрих уже другим тоном. – Я буду настаивать на том, чтобы вам оказывали должное повиновение; я буду бороться со всеми, кто замышляет зло против вас; чтобы исполнять ваши приказания, я готов отдать всего себя и все, чем я владею. Единственное, к чему я стремлюсь, – это спасение престола. Ведь после вас, сир, я, стою к нему ближе всех.
Таким языком говорит только правда. И когда Генрих затем преклонил колено, король его не остановил, и было ясно, что это уже не пустая церемония. Он поднялся, только когда встал и король. Генрих предчувствовал, что сейчас прозвучат знаменательные слова; их он должен выслушать стоя. Король же сказал, словно перед большим собранием:
– Сегодня я объявляю короля Наваррского моим единственным и законным наследником.
Валуа вдруг схватился за грудь и, покачнувшись, отступил на шаг. Ведь он назначил протестанта наследником католического королевства! Он бросил вызов Лиге, и теперь её ненависть к нему может толкнуть её на убийство. Это был самый смелый поступок в его жизни.
Затем он обратился к мэру города Бордо и предложил хорошенько запомнить только что сказанное – на тот случай, если с ним самим случится несчастье до того, как он повторит своё решение в присутствии двора и парламента.
Господин Мишель де Монтень ответил: – Да, обещаю, – и на этот раз не цитировал древних авторов. Он совсем позабыл об них после всего, что открылось ему в этот час, проведённый с королём и наследником. Вернее, он уже обладал этим знанием, но оно получило такое подтверждение, что стало для него как бы новым.

0

102

Искушение

Однажды, несколько дней спустя, уже в Париже, король сидел у камина, задумчиво глядя на огонь, и, казалось, даже не слышал, о чем вокруг него говорят придворные. Его любимцы – Жуайез и Эпернон – отсутствовали. Пока король путешествовал, они, вместо того чтобы убить Гиза, стакнулись с ним. В комнате находился толстяк Майенн, брат герцога Гиза, получивший титул герцога дю Мэна. С самого утра король набирался храбрости, чтобы в присутствии одного из лотарингцев повторить во всеуслышание своё решение, принятое и объявленное им в Бордо. Истекал последний срок: пройдёт ещё час, и собственные гонцы Гиза, может быть, уже успеют сообщить ему эту весть. Находившиеся в комнате дворяне говорили о брате короля, они обсуждали его болезнь, и его странную смерть – они наблюдают такую смерть уже в третий раз, и она постигла не только его, но и двух его старших братьев. Придворные позволяли себе говорить об этом, хотя можно было предположить, что и самого короля ждёт такой же конец. Но для одних короля уже не существовало, хотя он был здесь и присутствовал собственной особой; другие нарочно вели этот разговор, чтобы выслужиться перед герцогом дю Мэном. Вдруг король отвернулся от огня. Он сделал один из своих мальчишеских жестов – от страха; и с беспечностью, которая должна была послужить ему извинением, проговорил: – Вы занимаетесь покойниками.
Он испытующе обвёл взглядом придворных, обойдя лишь толстяка, хотя его брюхо особенно лезло в глаза. – Я же занят живыми. Сегодня я объявляю короля Наваррского моим единственным и законным наследником. Он весьма способный правитель, которого я искренне… – Все это он сказал, не переводя дыхания, без пауз, чтобы опаснейшая фраза насчёт наследника как можно меньше выделялась, а может быть, даже и вовсе не дошла бы до слуха присутствующих. Однако случилось по другому. Начался ропот. Обтянутое шёлком брюхо надвинулось на короля. А король лопотал ещё торопливее:
– Я всегда его искренне любил и знаю, что он мне друг. Он легко увлекается, любит крепкую шутку, но по природе толков. Я убедился, что мы с ним близки по характеру и можем поладить друг с другом.
– Да ведь он протестант! – заорал в ответ Майенн.
– Я ухожу к себе в кабинет, – заявил король, вставая. Придворные расступились. Дверь, в которую он вышел, осталась открытой, они видели его удалявшуюся спину. И тут Майенн раскричался: – Назначить наследником гугенота, это тебе даром не пройдёт, Валуа! Самому уж и терять нечего, а ещё престолы раздаёт!
Король все слышал, пока медленно плёлся через соседнюю комнату, чтобы его бегство не было слишком явным. А они именно потому и не закрыли дверь. Иные даже высунули головы, чтобы увидеть раньше других, не затеял ли он что нибудь опасное. Наиболее пугливые бросились за ним следом. А Майенн бушевал: – Нет, пусть вмешается папа! Мы заставим отлучить Валуа от церкви, – визжал он фистулой. И тут же визжал обратное: – Выбреем ему тонзуру и заточим в монастырь!
Они отвесили толстяку более низкий поклон, чем обычно, и назвали его «князем веры» – титул, который Майенн себе присвоил, чтобы в глазах простонародья и почтённых горожан иметь хоть какое то преимущество перед своим братом Гизом. Пока они не победили, господа лотарингцы все же держались друг друга. А потом каждый надеялся отнять у остальных плоды победы. Майенн посоветовался не со своим братом, которого, впрочем, и не было в городе, а со своей сестрой, герцогиней де Монпансье, и Лига вскоре выслала народ на улицы. Там он подвергся обработке ораторов, читал плакаты, и сам, взбудораженный всем услышанным, записывал взволновавшие его впечатления на стенах домов. Валуа проиграл бесповоротно, что бы он теперь ни сделал. Если он не обратится за помощью к Наварре, он погиб. А если примет помощь, – и подавно: тогда мы заявим, что он сам гугенот. Пусть идёт в монахи, ничем другим он никогда и не был. Вот что они писали на стенах и орали друг другу в разинутые рты.
В то время как происходили вышеописанные события, герцог Гиз был на охоте. Он нарочно уехал из города. На обратном пути до него дошли первые вести, но он не мог прискакать столь быстро, чтобы помешать сестре произносить пламенные речи с балкона её дворца и поджигать студентов. Когда он, наконец, прибыл, она только что закончила одно из своих яростных выступлений и уже перешла к следующему. На этот раз она выступала перед королём Франции.
Герцогиня де Монпансье, рослая, статная, явилась в Лувр в своём портшезе с таким видом, словно её царствование уже началось. Дворцовая охрана разбежалась – до того страшен был вид герцогини: волосы свисали на деспотический нос, жестокие глаза свирепо сверкали, в руках она сжимала кнут, повсюду на ней сверкали драгоценные каменья, даже на кнуте. Она потребовала, чтобы вызвали короля, и так как его слуги попрятались, то он, наконец, вышел один из своих покоев.
– Мадам, я мог бы заточить вас в Бастилию. – Не дав ей опомниться, он выхватил у неё кнут и швырнул в угол.
– У меня ещё есть ножницы, – завизжала фурия и показала их. Ножницы были золотые и висели у неё на поясе. – У них особое назначение! – заявила она, меча на него кровожадные взгляды.
Он знал, какое назначение – выстричь ему тонзуру. И сказал: – Госпожа Лига ещё более злая дама, чем вы, мадам. Но и ей не выстричь мне тонзуры.
Она засмеялась полубезумным смехом: – Сир! Вы не способны удовлетворить ни одной женщины! Франция вам никогда не принадлежала, госпожа Лига также, а я – тем меньше. – Так как она при этом размахивала ножницами у него перед носом, он вдруг выхватил их; мгновение – и он уже держал в руке её локон, который срезал с её красивой головы с буйными кудрями. Охваченная ужасом, она вдруг умолкла, а король сказал: – Этот локон, мадам, я оставлю себе на память о вашем посещении.
– Откуда у вас такая смелость? – спросила герцогиня, которая начала приходить в себя и уже ясно видела лицо короля. Несмотря на то, что он стоял перед ней собственной особой, она до сих пор видела его лишь смутно, как во сне. – Что это на вас нашло? – спросила она.
Король не ответил. Он пожал плечами и уже намеревался вернуться к себе. Но так как все двери остались распахнутыми, он увидел, как через самые отдалённые ворвался герцог Гиз. Королю стало не по себе; однако он не побежал, а топнул ногой и, насколько мог мужественно и властно, позвал охрану. Уже со всех сторон к нему спешили люди, появился, наконец, и маршал Жуайез. Что до Гиза, то он вошёл, совсем запыхавшись, и принялся заверять короля в своей преданности. Он де бросил на простонародье своих солдат, дерзко заявил Гиз. Выставил себя преданнейшим слугой. Но король перебил его:
– Что это сколько бочек подвозят по реке? Или народ будут каждый день поить, как сегодня? Ведь из пустых бочек очень легко построить баррикады! – В тоне Валуа была угроза, куда девалась его обычная слабость. Бочки, разумеется, годились для баррикад, Гиз отлично знал это, но при виде Валуа минута показалась ему самой неподходящей. Конечно, герцог умел владеть собою лучше, чем его сестра, и был умнее кардинала Лотарингского, который, в качестве «князя церкви», притязал на право выстричь королю тонзуру. Сестру же, которая, услышав о бочках, снова начала размахивать ножницами, герцог гневно остановил. Впрочем, эти угрожающие движения, которые она повторяла слишком усердно, становились уже просто смешными, особенно при том, что король держался поистине величаво.
– Мадам! – воскликнул герцог. – Ваше ревностное служение святой церкви ослепляет вас. Мы – слуги короля, который пойдёт войной на протестантов: он уже повышает налоги, а это главное. Сейчас нам грозит вторжение немцев в наше королевство, гугеноты их опять призвали. – И добавил, обратившись к королю: – Сир! Я готов служить вам моим мечом и ручаюсь, что все ваши враги будут уничтожены.
Последние слова он особенно подчеркнул и многозначительно повторил: – Все, все ваши враги, сир! – Этим Гиз как бы принуждал Валуа наконец понять, в чьей гибели он клянётся. – И король Наваррский тоже… – проговорил он с расстановкой, следя за ненавистным лицом короля, чтобы узнать, какое впечатление это на него произведёт. У короля что то вспыхнуло в глазах, а губы плотно сжались. Тут Гиз понял. Он поклонился, взял сестру за руку и повёл из комнаты. – Нечего разыгрывать фурию! – злобно прошипел он ей в затылок.
Генрих Валуа задумчиво смотрел им вслед. «Генрих Гиз, как я когда то ждал тебя! Я – твой пленник, и сейчас ты входишь ко мне с кнутом в руках. Признаюсь, довольно мучительное испытание, но я все это уже преодолел. Берегись меня, Генрих Гиз! У меня есть друг!» Он посмотрел в спину уходящему врагу и стал с восхищением думать о своём друге, – почти так же грезила бы женщина: «Наварра, достаточно ли стойко я выступил? Была ли у меня твоя стойкость?»
Он все ещё видел спину удалявшегося врага.
Несчастный король вдруг почувствовал, что снова берет верх его обычная природа, после того как он столь долго старался уподобиться другу. – Жуайез! – прошипел он. – Избавь меня от того вон человека! – Молодой маршал побледнел и молча отвернулся к стене. У короля пока ещё не было доказательств, что этот фаворит изменил ему; теперь открылась полуизмена, а она гнуснее полной. Король вышел и, дойдя до своей комнаты, повалился без сил; он устал от разнообразных и бурных чувств – слишком бурных для его натуры и для вечерних часов.
Когда жители города узнали о болезни тирана, все решили: он все равно что умер – и плясали на улицах от радости. Значит, скоро конец кометам, чуме и прочим бедствиям, в которых всегда винят плохого правителя, а главное – поборам. Простонародью и почтённым горожанам приходилось платить чудовищные суммы, чтобы священная Лига раз и навсегда могла покончить с гугенотами. Непопулярность, связанную с военными расходами, она предоставляла Валуа. Бедняга защищался изо всех сил. Во первых, он снова вступил в переговоры с Наваррой относительно его перехода в католичество, после чего они вместе разделались бы с этой фурией Лигой. При этом кой какой урон потерпел бы и Наварра, и единственным государем в своём королевстве наконец сделался бы король.
Валуа в глубине души никак не мог постичь, почему его друг не желает оказать ему этой маленькой любезности и переменить свою веру. Когда ему чего нибудь страстно хотелось, от него ускользало, чего это может стоить другому, в данном случае – Генриху, который утратил бы уважение к самому себе и доверие преданных сторонников. А человеку, изменившему своей партии, враждебная, к которой он переметнётся, все равно не поверит и служить не станет; да и сам Валуа стал бы вскоре относиться к нему с презрением. Ведь уже сейчас король предлагает ему за его переход главным образом деньги, в чем нет ничего необычного, ибо убеждения тоже имеют свою цену. Не продаётся только добродетель, основа которой – знание. Она то и перевесила на заседании Совета в Нераке. – Если мы вооружимся, король будет с нами считаться, а если будет считаться, то и призовёт нас. В союзе же с ним мы снесём головы нашим врагам.
– Я согласен! – воскликнул Генрих.
В последний раз послал Валуа к нему своего второго фаворита Эпернона, от которого ещё ожидал услуг и даже любви. В те времена Жуайез для него – уже ничто, а ведь он когда то называл его своим сыном, дал ему герцогство и сестру королевы в придачу. Есть слабые люди, которые не цепляются за тех, кто от них уходит: напротив, они отстраняются сами, быстро и неудержимо. И если бы изменник даже захотел, он уже не смог бы загладить свой проступок. Его уже принесли в жертву, а он ещё ничего не подозревает. Жуайез по прежнему блестящ, весел, полон гордости за свою превосходную армию, которая растёт с каждым днём, и в ней больше знатных имён, прославленных гербов, дорогих лошадей и кольчуг из чистого серебра, чем в каком либо королевском войске; и вести её должен двадцатипятилетний молодой человек, избранник счастья.
Король улыбается ему, а сам думает: «Важничай, пока ещё не поздно. Наварра сильнее вас. Я знаю это из первых рук, ибо его дорогая супруга – моя родная сестра и она охотно выдала мне его тайны. Она хочет, чтобы я помог ей деньгами и людьми против её возлюбленного повелителя, которого она ненавидит, – только я могу понять такую ненависть. У нас в жилах течёт одна кровь. Я поступлю правильно, если не буду давать Наварре передохнуть, но и Лиге тоже. Буду по очереди посылать свои войска против обоих, и даже с теми же маршалами: то Матиньона, то Майенна. Охотнее всего я бы послал Гиза, чтобы Наварра его разбил; к сожалению, Гиз хитёр. Он предпочтёт прогнать немцев, черт бы его побрал! Но по крайней мере до Наварры он не доберётся: я не желаю, чтобы с моим другом Наваррой случилась беда. И не хочу также, чтобы было уничтожено моё войско. Все это перепуталось у меня в голове; но это их вина, а не моя».
Так размышляя, несчастный король посылал своих маршалов то против Лиги, то против кузена Наварры. Наварре он охотнее стал бы помогать, чем противодействовать, но именно сейчас, когда все так запуталось, он вынужден допустить, чтобы Наварру отлучили от церкви – для протестанта случай небывалый. Генрих отвечал воззваниями, которые расклеивались на стенах домов в Риме, этом городе папы, и папа дивился на него, и о нем говорил весь христианский мир. Бедняга король скорее хотел бы ослабить Лигу, а не усиливать её, и все таки, неведомо как, заключил с ней новый договор. Когда Генрих услышал об этом в своём Нераке, он просидел один всю ночь, не сомкнув глаз.
Он погрузился в мысли о том, что теперь надвинулось и было так же неотвратимо, как наступление утра. Это была война, поистине война за существование, уже не бодрящие, предварительные манёвры, а последнее свершение, во всей своей глубочайшей суровости. Опершись головою на руку, при свете догорающих свечей, он ещё раз окинул взором все пережитое, перед ним прошли его весёлые маленькие победы, быстро забывавшиеся поражения, долгие переезды верхом, непокорные городки, мятежные подданные и то, от чего он так худел и уставал, – десять лет трудов и усилий.
Все это было и прошло: Генрих увидел перед собою завершение – в образе бесчисленных армий, извивающихся подобно длинному червю, который охватывал всю землю. Убей его или смирись, иначе тебе конец. Только ты, только против тебя они вооружились, иначе они бы уж давно снюхались и уладили свои дела, – только ты им мешаешь. Не суждено тебе мирно унаследовать престол, сначала должны лечь десятки тысяч трупов. Я сам завалю ими моё королевство!
«Кузен Валуа не сдержал своего слова, да я и не ждал, что он сдержит. Он будет покоряться Лиге, пока та его не убьёт. После своей победы она сделает это наверняка. Кузен Валуа, ты надеешься на то, что я разобью и тебя и Лигу? Да, в этом и твоё спасение и моё. Твоя неверность укрепила наш союз. Опасная неверность! Безнадёжный союз! Как бы я хотел умолить господа бога моего, чтобы он отвёл от меня это испытание или чтобы оно было уже позади и я бы только собственным телом прикрывал мою землю, моё королевство!»
Это испытание пришло к тридцатичетырехлетнему королю поздним летом, однажды на рассвете, в час величайшей усталости, после ночи, проведённой без сна. Все свечи догорели. И тут же в окнах забрезжило утро, а Генрих увидел, что усы у него наполовину поседели.

0

103

Радостный день

Генрих не считает себя трагической фигурой, поэтому он не стоит на виду у всех, в центре событий. Действуют другие и воображают себя важными лицами. Например, Гиз, он желает быть победителем немецкой армии, которая идёт из Швейцарии на помощь гугенотам; однако для славы он до сих пор выиграл слишком мало сражений. И молодой маршал Жуайез радуется, точно ребёнок, намереваясь со своими отборными рыцарями разбить короля Наваррского, – только вот посидит немного в одном из взятых им по пути городов и после жирной жизни при дворе и всяких излишеств немного полечится. Налегке и с очищенным желудком должен полководец выезжать в ратное поле.
Не только этот новый противник поджидал короля Наваррского: старик Бирон, тот самый, который был его злейшим врагом в дни мелкой борьбы Генриха на собственной земле, – Бирон оказался тут как тут. Тогда король Наваррский сменил провинцию Гиеннь на провинцию Сентонж, ибо его спасение состояло в том, чтобы наступать: перенести войну на север, угрожать Парижу, только бы Фама всегда летела, трубя, впереди. Старичку Бирону вздумалось напасть на некий остров, он назывался Маран и лежал неподалёку от берега океана; Генрих заранее расписал его своей подруге Коризанде самыми пленительными красками. Полоса воды, окружавшая этот чарующий остров садов, весьма некстати переходила в болото, в нем то и завязло войско противника. Бирону пришлось снять осаду, сам он был ранен, а деньги, полученные от двора, все вышли. Да и откуда их было взять? Как мог король, проматывавший со своими фаворитами все, что оставалось от податей и налогов после того, как ими в достаточной мере поживились воры и священная Лига, как мог такой государь содержать одновременно ещё три четыре армии? И Бирон первый не получил денег. Кое что удалось перехватить Генриху, правда, всего несколько тысяч экю, но это решило поражение маршала, ибо его наёмники разбежались.
Попутно Генрих отделался и от своего кузена Конде: уж слишком резок был контраст между успехами Генриха и неудачами, которые терпел в то же самое время его соперник! Победа, одержанная Генрихом на острове, склонила на его сторону упрямых протестантов из Ла Рошели, которые, не будь её, охотно предпочли бы испытанного и верного протестанта и посредственного вождя Конде. А теперь многочисленные промахи их единоверца стали особенно очевидны. И в самых строгих домах люди, вспоминая о нем, неодобрительно покачивали головой. Впервые над ним посмеялись в Неракском замке, и Конде этого не простил.
Когда Жуайез наконец облегчился и поехал в ратное поле, настала его очередь. И тут при столкновении с самой большой и хорошо вооружённой из королевских армий, в открытом поле, в день решающей битвы, Генрих уже становится трагической фигурой. Он становится даже чем то большим; борцом за веру по образу и подобию библейских героев. И все сомнения людей исчезают. Ведь он сражается уже не ради земли или денег и не ради престола: он жертвует всем ради славы божьей; с непоколебимой решимостью принимает сторону слабых и угнетённых, и на нем благословение царя небесного. У него ясный взор, как у истинного борца за веру. А все эти слухи о его любовных похождениях, сумасбродных проделках и равнодушии к религии – все это неправда. Ты наш герой и воин, ты избранник божий, мы поспешаем к тебе.
Так притекали к нему люди отовсюду и, уже заранее окрылённые его славой, ещё больше воодушевлялись, увидев воочию, какой он простой и добрый. Своими руками рыл он окопы, ел стоя, спал в доспехах и – смеялся. Ради этого смеха люди оставались с ним – были деньги или их не было, было чем закусить или приходилось поститься. Даже своих пасторов умел он развеселить, а по ночам будил капитана Тюрена и капитана Роклора, и все сидели, прислушиваясь, держа фитили наготове.
– Сир! Какой толк в том, что мы бодрствуем ночью и враг нас не застанет врасплох? Ведь днём вы рискуете своей драгоценной особой, как будто не от вас все зависит: не таясь, переходите вброд болота, а кругом падают пули и взлетают брызги.
– И, может быть, завтра меня убьют, – отвечал Генрих. – Но дело моё потому и победит, что дело это угодно господу.
Он говорил это при блеске звёзд и верил в свои слова глубоко, как дóлжно верить, ибо его уверенность ни на чем не была основана; да, поистине, вместе с ним погибло бы и все его дело; но если бог желал спасти это королевство, то он волей неволей, а был обязан сберечь Генриху жизнь.
Неизбежно наступали и периоды усталости. Ведь по две недели не ложишься в постель, несёшь постоянную заботу о своих людях и о противнике, которого надо заманить куда следует. Когда они, наконец, столкнулись, – герцог Жуайез и король Наваррский, – то последний оказался зажатым между двумя реками и отрезанным от своей артиллерии. Что помогло ему выбраться из столь трудного положения? Только быстрота, подвижность да его удачливая судьба. И вышло так, что тем тяжеловеснее и медлительнее оказался противник. Едва забрезжило утро, а гугеноты уже запели псалмы перед своими палатками; враг строился весьма неторопливо. Солдаты Генриха тут же принялись высмеивать противника и осыпать бранью: вон они, изнеженные придворные, обжоры, только и умеют, что налоги да пот из бедняков выжимать.
– Хорошо пронесло вас, господин герцог? А то мы тут, – страх действует получше лакрицы. Нажрались откупов да пенсионов, где уж вам, господам, их переварить! То то вы с места не можете сдвинуться. Все поле боя провоняло вашими ароматическими водами. Ничего, поработайте как следует, по другому запахнете!
Звонкие голоса далеко разносят оскорбления и угрозы. А вдали, в лучах восходящего светила сверкает и блестит серебряное войско – войско богачей, золотые кинжалы, золотые шлемы – пропасть золота. Оружие отделано драгоценными каменьями, карманы набиты деньгами, головы – расчётами и помыслами о наживе. Под каждым серебряным панцирем бьётся не только сердце, – власть, власть бьётся в вас, власть мытарей и ростовщиков, которые наживаются на горе вдов и сирот. – Эй ты, сукин сын! – зычно крикнул какой то хмурый старик, но с зоркими глазами. – Ну ка, обернись, я тебя узнал, это ты со своими наёмниками поджёг мой замок! Ты ведь из Лиги!
Его слова ещё сильнее разожгли ярость протестантского войска. Ненавистный враг – это, оказывается, не только королевские прихвостни; шайки убийц из священной Лиги тоже туда затесались. Они разрушали наши молитвенные дома, поджаривали наших пасторов, начиняли порохом тела наших женщин. Это вы отнимаете у нас отечество и нашу веру, вы не желаете, чтобы мы жили на свете и размышляли, а мы для этого и сотворены создателем. Но бог хочет, чтобы враги сегодня погибли. Так говорили пасторы, обходившие ряды и тоже одетые в полукафтанья и колеты; пусть воины напоследок услышат слово истины. Пастор ещё не кончил, а командир уже выстраивал роту к бою.
Короля Наваррского видели и узнавали повсюду, хотя он был одет только в серую кожу да железо; от него ничто не ускользало, особенно же следил он за каждым движением герцога де Жуайеза. Оба не торопились схватиться всерьёз. Ведь в конце концов один должен предстать перед богом, другой останется победителем на поле боя. Каждая из этих судеб возвышенна; поэтому, уважительно взирая друг на друга, они решают предоставить друг другу все возможные преимущества до того, как дело начнётся всерьёз. Жуайез выполняет сложные манёвры со своей слишком ослепительной конницей, и никто ему не мешает. А тем временем Наварра успевает переправить через реку свои последние кулеврины. Обратился он и к двум кузенам, желая напомнить об их кровной близости с ним. Это были Конде и Бурбон Суассонский, возлюбленный его сестры Екатерины.
Генрих решил, что он уже приготовился, когда к нему подошёл Филипп Морней с двумя пасторами. Без обиняков – ведь сейчас начнётся сражение и, может быть, придётся пожертвовать жизнью – Морней бросил своему государю упрёк в том, что он опять завёл себе в Ла Рошели любовную связь, и она то в эти последние минуты лежит тяжёлым гнётом на добродетели гугенотов. Генрих признал перед пасторами свою вину. – Всегда смиряйся перед богом и будь твёрд перед людьми! – И поскакал прочь, ибо заметил перебежчика: какой то офицер решительно двигался со своим отрядом между холмами по ничейной земле. – Фервак! – крикнул Генрих ещё издали. – Когда мы победим, переходите к нам!
И тотчас повернул обратно, даже не взглянув, что последовало за его призывом. Однако люди этого честного и скромного воина принудили своего начальника принять решение, ибо они пошли за королём Наваррским. Генрих увидел по солнцу, что всего лишь девять часов, а оба войска уже два часа маневрировали на глазах друг у друга. В октябре это ещё раннее утро; свет падал косыми лучами из за облаков, которые плыли медленно и низко над равниной и были видны очень ясно. Даже великие армии с их полководцами кажутся совсем ничтожными под огромными облаками, а за ними есть ведь ещё небо, и, может быть, оно нас знать не хочет.
Генрих привстал на стременах. Обернувшись к густым рядам своих солдат, крикнул им за минуту до того, как ударить по врагу: – Друзья, послужим славе божьей! – Он крикнул это именно потому, что нависшее над ними небо было так близко. – Мы должны победить! Наша честь этого требует! Или хоть спасём вечную жизнь нашей души! Путь перед нами открыт. Вперёд, во имя божье, за которое мы сражаемся! – Говоря все это своим солдатам, Генрих в то же время обдумывал те приказы, которые должен будет сейчас отдать. Однако вышло иначе, и протестантское войско без всякого приказа или сговора вдруг опустилось на колени и начало молиться, все войско. И эта молитва была подобна буре, и грому, и гулу колоколов, когда бьют в набат. Войско пело псалом 117 : «Славьте; господа, ибо он благ, ибо во век милость его».
И тогда сердце Генриха словно воспарило в радостном испуге, – и он узнал то, что было ему некогда открыто на берегу океана: целое войско опускается на колени и молится, вместо того чтобы идти в наступление, – так оно уверено в предначертанной ему свыше победе. И Генрих тоже сложил руки на груди, поднял голову и стал повторять вместе со всеми: «Все народы окружили меня, но именем господним я низложил их. Возрадуемся и возвеселимся в оный радостный день».
И он действительно возрадовался, возрадовался, как никогда. Сей день сотворил господь, сей день, в который мы помчимся вперёд и ударим на своих врагов, не колеблясь. И усы сегодня не поседеют от предательства, неизвестности и горя. Сей день, который сотворил господь, не ведает сомнений, ибо перед нами враг. Сегодня мы сильны верой, ибо для нас нет выбора, мы должны победить. И потому это радостный день.
Герцог де Жуайез увидел, что у противника творится что то странное, и воскликнул: – Король Наваррский трусит! – Ему ответил Жан де Монталамбер: – Сударь, вы и ваши придворные ещё не знаете, что такое рукопашная схватка с гугенотами. Когда у них такие лица – это не к добру. – В ответ на его слова всадники в серебряных латах расхохотались особенно пренебрежительно. Ибо они ничего не поняли, ни над чем не задумались.
Ведь там против них стоит армия бедняков. Там стоит армия гонимых за правду. Армия тех, в ком нередко живёт добродетель, а иногда и мудрость. У их короля, с тех пор как начался этот поход, лицо осунулось, на нем, как и на всех, лишь серый шлем и панцирь, и единственная рубашка на теле ещё не просохла после стирки. Все, чем владели он сам и его маленькая страна, отдал он этому войску; и каждый солдат принёс сюда то, что у него осталось, принёс сюда и все своё счастье. Если они проиграют битву, им конец, придётся уходить на чужбину. Вот они ещё стоят на коленях на родной земле, взывают к господу, дёргают за верёвки колоколов, висящих между облаками. «Именем господним низложу все народы. Сей день – радостный день».
Случилось так, что при первом столкновении рыцари глубоко врезались в ряды аркебузиров гугенотов. Они даже погнали часть конницы Генриха Наваррского и гнали её до города Кутра, так что солдаты французского короля уже принялись грабить обозы. – Победа! – кричали они, и Жуайез решил, что настало время выслать вперёд пехоту. И тут произошло нечто неожиданное. Протестанты начали из под прикрытий метко обстреливать фланги королевского войска, которое стреляло очень плохо, потому что его пушки стояли слишком низко. И вот пехота бежит, конница оттеснена. Завязывается рукопашный бой, король Наваррский в пылу сражения обхватывает дворянина из вражеского стана. – Сдавайся, филистимлянин! – кричит он. Генрих, по видимому, чувствует себя Самсоном, но лучше бы он все таки выстрелил в филистимлянина, ибо чуть не поплатился жизнью за своё великодушие.
Когда герцог де Жуайез увидел, что все пропало, он кинулся вместе со своим братом, господином де Сен Совером, в самую гущу схватки и погиб, как того желал. Он был всего лишь фаворитом и начал свою карьеру не слишком достойно. Но когда он столь возвеличился, гордость подсказала ему, что хоть умереть надо с достоинством.
Не успел он вздохнуть в последний раз, как все его войско разбежалось. Гугеноты преследовали врага ещё на протяжении двух трех миль: каждый гнался за намеченным им прекрасным рыцарем, надеясь пообчистить ему карманы, захватить его в плен и вернуть свободу только за хорошие денежки. На поле боя остались две тысячи убитых, почти сплошь католики, а так оно было пусто. Убитые валялись среди лошадей и оружия, все это было набросано грудами, но эти холмики образовались сами собой, без человеческого умысла, как образуются другие холмики, состоящие из песка и травы. Среди песка, травы и убитых бродит какая то одинокая согбенная фигура и вглядывается в лица; вот она нашла, узнала, пошатнулась от боли и опять жадно вглядывается в густеющих сумерках, под низкими тучами.
В Кутра, в верхней зале «Белого коня», победители обедали, а внизу на столе лежали тела герцога Жуайеза и его брата. Король Наваррский вернулся, откуда – неизвестно; в суёте победы его ещё никто не хватился. Его штаб квартира оказалась переполненной ранеными пленными, и он пошёл в гостиницу; тут некоторые заметили, что глаза у него красные. Сначала он преклонил колено перед телами обоих побеждённых; затем сделал над собой усилие, принял весёлый вид и поспешил наверх, чтобы отпраздновать вместе с теми, кто смеялся и пировал, великую удачу. Никогда ещё ревнители истинной веры не одерживали такой победы, даже во времена господина адмирала, и его старые соратники были с этим согласны. Когда вошёл король Наваррский, все вскочили со скамей, что есть силы затопали, а потом затаили дыхание, чтобы воцарилась полнейшая тишина.
Генрих, смеясь, подбежал к ним и воскликнул: – Пока это не вечная жизнь, её мы ещё не завоевали, но завоевали земную! – Он схватил самую большую чашу и перечокался со всеми другими чашами, которые ему протягивали его храбрые командиры. Затем воины принялись уничтожать все, что было нагружено, навалено на огромных блюдах, и Генрих не отставал от них. Громко рассказывали они о своих славных делах в этом бою, а Генрих – о своих, голосом звонким, как труба. В длинной зале воздух был спёртый от дыма факелов, чада плиты и горячего пота солдат. Вся их кожаная одежда была покрыта тёмными пятнами – то ли их кровь, то ли кровь убитых врагов? «Я вижу вас, – вы же не видите, что я плакал… Но довольно уж грустить о моих единоплеменниках, которых мне самому пришлось прикончить, а ведь они могли бы впоследствии преданно мне служить. Вон свисают с потолка их знамёна – все, что от них осталось. Это хорошо, но знамя короля Франции я не возьму себе, и я не хочу, чтобы оно лежало внизу на столе, пока я наверху пирую, Это – нет, клянусь», – говорил он себе, в то же время весело рассказывая своим сотрапезникам о том, как он сражался.
Валуа стоит с остатками своего войска на берегу Луары и прикрывает своё королевство. «Я не причиню тебе вреда, Валуа, ведь я сражаюсь за твоё королевство. Нам ещё нужно покончить с Гизом, мы оба это знаем. Пусть теперь гонит немецких ландскнехтов обратно в Швейцарию, а ты, мой Валуа, вместо него войдёшь победителем в свою столицу. Ибо я не причиню тебе вреда, мы понимаем друг друга».
Сказано – сделано, и на другой день Генрих сел на коня, решив через всю Гиеннь проехать в Беарн; его сопровождал конный отряд с двадцатью двумя отнятыми у врага знамёнами, он вёз их в дар графине Грамон. Он вёл себя романтически, все видели это. Вместо того чтобы закрепить победу и разбить самого короля, он отдался своим чувствам и повёз захваченные им пёстрые знамёна, желая сложить их к ногам своей подруги. Это вызвало у вчерашних победителей великое разочарование; даже в измене обвиняют Генриха иноземные протестанты, которым тем легче говорить, чем дальше они от этого королевства.
И вот он прибыл, а на лестнице своего замка, вся в белом, осыпанная жемчугами, стояла фея Коризанда; такой сказочной он видел её только в своих грёзах. Все знамёна были развёрнуты и склонились перед нею; затем, как будто только теперь он стал этого достоин, Генрих поднялся к ней и, взяв её за руку, увёл в замок. Она же не находила слов, чтобы выразить своё счастье. Так счастлива была его муза, что забыла обо всем, кроме его победы и его великого пути. Она позабыла и горечь и собственные притязания, её доверие было полно кротости. По матерински жалела его, радовалась, что он вознаграждён за свои труды, а надо бы ей пожелать, чтобы они продолжались (как оно потом и случилось). Пока счастье ещё зыбко, не проходит и время музы; нынче же для неё радостный день.

0

104

Moralité

Imperceptiblement il avance. Tout le sert: et ses efforts et les efforts des autres pour le refouler, ou le tuer. Un jour on s’aperçoit qu’il est fameux et que la chance le designe. Or, sa vraie chance c’est sa fermeté naturelle. Il sait ce qu’il veut: par cela il se distingue des indécis. Il sait surtout ce qui est bien et sera admis par la conscience des hommes ses pareils. Cela le met franchement à part. Personne parmi ceux qui s’agitent dans cette ambiance trouble n’est aussi sûr que lui des lois morales. Qu’on ne cherche pas plus loin les origines de sa renommée qui ne sera plus jamais obscurée. Les contemporains d’alors et de quelques autres époques, ont pour habitude de s’incliner devant tout succès, même infâme, quitte à se récuser aussitôt traversé ce passage où soufflait un vent de folie. Par contre, les succès de Henri n’étaient pas pour humilier les hommes, ce que n’évitent guère la plupart des chefs heureux. Ils devaient plutôt les rehausser dans leur propre estime. On ne voit pas d’habitude l’héritier d’une couronne, que le parti dominant repudie violemment, gagner à sa cause par des procédés d’une honnêteté pathétique, le roi même que force lui est de combattre. Combien il voudrait aider ce roi, au lieu de devoir le diminuer, lui et son royaume. Il a eu ses heures de faiblesse et la tentation d’en finir ne lui est pas restée inconnue. Cela le regarde. À mesure qu’il approchait du trône il a fait comprendre au monde qu’on peut être fort tout en restant humain, et qu’on défend les royaumes tout en défendant la saine raison.

Поучение

Неприметно движется он вперёд. Все служит ему: и его усилия и усилия других, желающих низвергнуть его либо убить. Настанет день, когда все увидят, что он прославлен и отмечен удачей. Но его истинная удача – в прирождённой твёрдости характера. Он знает, чего хочет: этим то он и отличается от людей нерешительных. Главное же – он знает, что хорошо и будет одобрено совестью его ближних. Это явно ставит его выше других. Ни один из мечущихся, подобно ему, в туманной действительности не уверен столь твёрдо в своём знании нравственных законов. Незачем искать других причин для его славы, которая более уже не померкнет. Его современники, а также люди иных эпох привыкли склоняться перед любым успехом, даже подлым, чтобы затем тотчас отвернуться, едва будет пройдено ущелье, где на них подуло ветром безумия. Напротив, Генрих не стремился через свои успехи унизить других, чем грешит большинство удачливых вождей, меж тем как этим успехам надлежало бы скорее возвышать человека в его собственном мнении. Редко увидишь, чтобы наследник престола, которого господствующая партия столь яростно отвергает, мог бы деяниями, преисполненными самой возвышенной честности, склонить на свою сторону самого короля, хотя поневоле приходится с ним бороться. И как хотел бы он помочь этому королю, а не быть вынужденным умалять его славу и его королевство! Однако бывали и у этого наследника минуты слабости, соблазн все бросить и ему не остался чужд. Но это его дело. По мере того как он приближался к престолу, он показал миру, что можно быть сильным, оставаясь человечным, и что, защищая ясность разума, защищаешь и государство.

0

105

IX. Мертвецы при дороге

Кто отважится на это?

9 мая 1588 года герцог Гиз с горсточкой офицеров тайком пробирается в Париж. Король передал ему просьбу, смиренную просьбу, чтобы он не появлялся. Валуа знает: само присутствие Гиза ускорит или гибель короля, или же приведёт к гибели противника. Кто из них пойдёт на риск, и пойдёт первым? Гиз в своё время уничтожил иноземную армию гугенотов, а королевское войско под командой Жуайеза было, наоборот, разбито Наваррой. И все таки несчастный король попытался изобразить победителя; а теперь и народ и почтённые горожане единодушно его презирают. Парламентарии, верховные судьи королевства – почти единственные, кто ещё держит сторону короля; эти то думать умеют. При столь неясном положении отклоняться от закона опасно, а закон – это король. Но кому они скажут, кому могут объяснить? Ни богачам, которым Гиз, а не угасающий Валуа гарантирует сохранность их денег, ни взволнованным простолюдинам на улицах, вопящим о голоде. Голодать им не впервой, и нет никаких оснований предполагать, что в ближайшее время не придётся наложить на себя ещё более строгий пост. Толпа, допустив однажды неверный выбор вожака, совершает и дальше одни глупости. Эти люди – за Гиза, а он, оказывается, авантюрист и архиплут, подкупленный врагом. Их противоестественная приверженность к нему порождает в них ярость и страх – так сопротивляется их совесть, но они этого не понимают. В Париже расстройство умов, потому и кричат о воображаемом голоде.
Гиз со своими пятью шестью всадниками добирается до многолюдной улицы, все ещё не узнанный, закрывая лицо шляпой и плащом. Город, особенно многочисленные монастыри, битком набит его войсками, он может их кликнуть, где бы он ни оказался. Но Гиз разыгрывает бесстрашного и таинственного рыцаря, чтобы произвести впечатление. Ему почти сорок лет, у него куча сыновей, но он все ещё держится за ошеломляющую и грубую театральность тех приёмов, с какими выступают на сцене люди, не имеющие к тому призвания. Некий молодой человек, которому это поручено, стаскивает, плутишка, с таинственного всадника шляпу и плащ и кричит звонким голосом: – Откройтесь, благородный рыцарь!
А в это время в замке Лувр очень старая королева, мадам Екатерина, говорила королю: – Гиз – это костыль моей старости. – А сын тяжёлым взглядом смотрел на виновницу Варфоломеевской ночи, последствия которой обрушились теперь на него, это было ему ясно и без особых донесений. Впрочем, и они не заставили себя ждать. С приездом герцога Гиза тут же пошла молва о его необычайной популярности. – Мы спасены! – воскликнула первой некая изысканная дама, обращаясь к герцогу, и сняла маску, закрывавшую ей верхнюю часть лица. – Дорогой повелитель, мы спасены! – И тут по всей улице прокатилась волна восторга. Значит, голоду конец, вождь изгоняет призрак голода! Льются слезы радости. А сапоги, которые свешиваются с коня, можно просто облобызать. К герцогу старались прикоснуться чётками, чтобы он их освятил, и, конечно, в сутолоке немало народу и передавили.
Пока полковник корсиканец все это докладывал, король на него ни разу не взглянул. Он не сводил глаз с матери, и она это чувствовала, ибо взгляд у него был тяжёлый. Она же бормотала себе под нос: – Гиз – костыль моей старости. – Все это говорилось лишь для того, чтобы утвердить себя в своей глупости и настаивать на ней даже во вред себе; а ведь могла бы уж прийти минута просветления. Лицо у королевы стало совсем землистое – ну, прямо земля на погосте; казалось, старуха туда и возвращается, когда пошла прочь, нащупывая костылём дорогу, постукивая, шаркая, делая зигзаги и все больше скрючиваясь; под конец она согнулась пополам.
Корсиканский полковник излагал своё мнение, ибо его заверили, что совершенно так же смотрит на дело и король: герцога необходимо заколоть. Присутствовавшее тут же духовное лицо одобрило эту мысль, сославшись на подходящую цитату из священного писания. Несколько наиболее решительных придворных поддержали его, и король не возражал; его молчание они приняли за согласие. Между собой они начали обсуждать, много ли ещё осталось вооружённых сил у короля и после того, как все свершится, можно ли будет сдерживать противника страхом до прихода подкрепления. Но тут снова появилась мать Валуа, а с нею Гиз собственной персоной. Уже не красавец Гиз, не гордый герой. На его пути к королю его милостивые обращения не встретили ответа, а начальник гвардии Крийон ещё глубже надвинул шляпу. Тогда герцог понял, что его ожидает. Бледный и ошеломлённый, вошёл он в королевскую опочивальню. Но его сопровождала старуха, и король не подал знак кинжалам, потому что здесь была старуха. Во всем замке Лувр, из всего его дома, члены которого перемёрли или взбунтовались против него, оставалась только мать, которая и довела его до всего этого. Потому то он страшился её, как самой судьбы. В её присутствии нельзя было допустить даже мысли о том, чтобы призвать на помощь спасительные кинжалы. Он сделал герцогу короткий выговор и повернулся к нему спиной.
Гиз без сил упал на ларь. От близости огромного шрама один глаз у него слезился, и казалось, Гиз плачет. Он все видел, видел страх короля. «Такой же мучительный страх, как и у меня», – подумал Гиз. Но он, верно, понял, почему лицо короля исказилось. Решение убить отменено только на сегодня. В дальнем углу старая королева старалась успокоить сына; Гиз поспешил убраться. «Слава творцу, я ещё жив, а там мой народ, он проник даже во двор Лувра, чтобы вызволить меня отсюда. Я опять герой. Слава творцу, теперь уж мы будем действовать решительно».
Так думают люди, когда их застигнут врасплох. На самом деле лотарингец не собирался строить баррикады и давать королю сражение в его столице; он только все подготовил к тому, что это должно было случиться. Но когда, уже почти достигнув цели, он вдруг отступил и предпочёл бы лечь спать, чем сражаться, его посетил Мендоса, посол дона Филиппа, и заговорил с ним резко и повелительно. Настоящий хозяин Гиза мог ведь герцога и принудить. Не позже как через три дня Франция должна быть охвачена междоусобной войной, такова воля мирового владыки. Гиза не удостоили объяснением причин, но ему сообщили важные вести: Армада наконец готова и может двинуться на Англию. Этот флот снаряжали в течение многих лет, и он был снабжён всем необходимым на годы, хотя переезд в Англию мог занять самое большее две недели. Так вот, ему нужно предоставить возможность без опаски заходить по пути во французские гавани. Владыка мира, не желал встречаться ни с кем из своих врагов французов. Он был по природе точен и осторожен. Поэтому в течение трех дней в Париже должны быть построены баррикады из бочек с песком. Король в окна своего Лувра уже давно видел, как их везут вверх по реке. Так как он, оказавшись в безвыходном положении, призвал в город небольшое число швейцарских и, немецких наёмников, это послужило последним предлогом к восстанию. Чужеземцы были разбиты превосходящими силами противника, они падали на колени и воздевали руки, державшие чётки. Королю пришлось просить за своих солдат, которые остались в живых. Он просил самого герцога Гиза, почему тот совсем утратил смелость, и уже был не в силах поднять руку на короля; Мендоса же требовал от него именно этого.
Так как ни один из них не решался убить другого, началась великая смута, и улицы целыми днями были во власти монахов, которые под гул набата усердно призывали к резне. Не теряла времени и сестра Гиза, фурия священной Лиги: со своего балкона она призывала к убийству шумную толпу возвышенной духом молодёжи. – Молодёжь… Молодёжь всегда возвышенна, – твердила она, и все эти будущие адвокаты, проповедники и живописцы верили ей. Их худосочие легко было принять за убеждения. В дни торопливых, необдуманных действий молодёжь обычно пользуется большим авторитетом. Герцогиня де Монпансье, несмотря на свою распаленность, все же читала в людских лицах; там, внизу, среди толпы её почитателей, она отметила одно лицо, и видела она его не впервые. Если у человека такое лицо, он может пригодиться. И она позвала наверх молодого послушника.
Она сделала все, чтобы ошеломить его, надела на своё статное тело прозрачные одежды, опрыскала спальню душистой водой; волосы, чёрные, как вороново крыло (впрочем, уже крашеные), пышные груди, серебряные звезды, осыпавшие её с головы до ног; затем оглядела себя и решила, что всего этого достаточно, хотя страсти и оставили на её лице свои разрушительные, следы. «Тридцать шесть лет – другой мужчина решил бы, пожалуй, что поздновато, – говорила себе знатная дама. – Но не двадцатилетний увалень монах, который в первый раз за свою жизнь увидит постель герцогини». Спросила она себя также: «Что мне делать и далеко ли я должна зайти?» Насколько того потребует дело, отвечали её сильные полные плечи, которые то поднимались, то опускались.
«Я знаю, к чему стремлюсь, и хочу дойди до конца. Этого нет у мужчин, даже у моего обожаемого Гиза, который вот вот должен взойти на французский престол. Нужно нанести всего лишь один, один единственный удар, а это его и пугает; но не сестру. Она в конце концов нанесла бы такой удар собственной рукой. Рука у меня сильная, тело не слабее, чем у брата, плечи широкие. Я сама могла бы стать героем в нашем роду, если бы не кое какие мелочи, которые делают меня женщиной; вот я ими и воспользуюсь».
Она подала знак, прибежали слуги, привели монаха, втолкнули его в комнату и сейчас же закрыли за ним дверь. Богиня осталась наедине с каким то коричневым созданием, оно явилось с улицы, и от него ужасно воняло. Душистая вода была бессильна против запаха немытого тела, и он тотчас заполнил комнату; но дама мужественно стерпела. Она заговорила с монахом, а тот таращил глаза, причмокивал толстыми губами, и, засунув руки в широкие рукава своей монашеской одежды, этот увалень потирал их; видно, он бы охотно вытащил их оттуда и пощупал живую плоть. И никакой робости, ведь нынче все перемешалось, всем одинаковая цена в глазах священной Лиги. Посмотрите, что делается на улицах, хотя бы за бочками с песком: лежат друг на дружке офицеры да рыцари – мы их прикончили. А жены нам остались. Хе хе! Возвышенная молодёжь, – так она, кажется, говорит.
– Как тебя зову!? – спросила герцогиня столь строгим тоном, что молодчик испугался.
– Вы же знаете, – пробурчал он. – Сами сверху позвали меня. «Яков, где ты?» – крикнули вы. Ну вот, я здесь! Дальше то что?
– Стань на колени! – решительно приказала герцогиня. – Возьми свои чётки и молись. – Её сила и власть над ним были безграничны, она поняла это, услышав его бредовое бормотание. Она посещала его в сновидениях, уже с прошлого раза, когда говорила с балкона. Коленопреклонённый, исповедался он ей в своей презренной и несчастной участи: он впал в грех, поэтому его и отправили из монастыря в Нафиж, чтобы он совершил какое либо деяние. Нанель усиленно внушал ему: плотский грех можно искупить только деянием. – Каким же? – спросила герцогиня. Он не знал. Монахи, воспитывавшие его, пока не касались этого вопроса. Монахи то и дело подготовляют цареубийц, а потом не пользуются ими. – Ты мой, ты принадлежишь мне, – властно заявила она, – Я могу совершить над тобой что захочу. Могу сделать тебя невидимым. Встань, отворотись к стене. – Она ушла в конец комнаты и принялась искать: – Яков, где ты? – Он слышал, как она несколько раз повторила тот же вопрос, но не отозвался.
«Вот я и в самом деле сделался невидимым, хе хе!» – сказал он про себя; но ничего больше ему на ум не пришло. И сердце его от этого не заколотилось сильнее.
– Яков, пойди сюда и коснись края моего платья, тогда ты опять станешь видим.
– Да я вовсе не желаю становиться видимым, – пробурчал тот, – разве что вы позволите мне потрогать не только край.
Все же он пришлепал в своих сандалиях; но прежде, чем он схватил её за прозрачную одежду, она сказала, правда, вполголоса, но с устрашающей свирепостью:
– Яков! Ты должен убить короля!
Как ни тупо было это человеческое существо, но оно покачнулось, лицо посерело, монашек долго не мог вымолвить слова, наконец из груди его вырвался жалобный стон. Пока он безмолвствовал, он видел, как ужасы вечного проклятия, подобно языкам пламени, вырываются из уст этого дьявола в образе дамы. Под её покрывалом он вдруг разглядел конское копыто, да ещё какое!
– Слушайся меня, Яков, тебя ждёт блестящая судьба. Если ты убьёшь короля, три твои желания будут исполнены. Ты можешь требовать кардинальскую шапку. Ты будешь богат. Третье я подарю, тебе сама. – И она без обиняков предложила ему свои прелести. Голос её стал воркующим, она всячески стала обольщать его, увидела, что он дрожит, как осиновый лист, что у него течёт слюна, и, приведя этого дуралея в подобное состояние, она открыла ему, что король – такой же человек, как и все. И умирает всего один раз и остаётся мёртвым навсегда. – А тебя пусть они ищут, ты же невидим. Яков, где ты?
– Хе хе, у тебя! – отвечал он, покряхтывая от удовольствия, ибо наконец понял и уже ни о чем не тревожился.
– Но только когда ты убьёшь короля и сделаешься кардиналом. Только кардинал может прийти ко мне! – Это она сказала холодно и пренебрежительно, быстро окинув взглядом стоявшего перед нею парня. «Слишком жирен этот олух, чтобы ловко заколоть Валуа. Пусть сначала попостится, а для прояснения мозгов пусть принимает с пищей порошки, хоть он и так – точно воск в моих руках. В монастыре его запугают огненными бесами на случай, если этот осел вздумает кобениться. Да он и не будет, теперь он мой». Тут она дёрнула шнурок звонка.
– Вывести вонючку и проветрить здесь!
Она подошла к окну, как была, полуголая, а внизу сбежалась целая толпа возвышенной духом молодёжи, чтобы лицезреть её особу. Она спокойно дала им повосхищаться собой, ибо окно доходило до полу. В своей страстной гордости она перерастала самое себя, и солнечный глаз неба, на который она смотрела, не ослеплял её.
– Я – дерзну.

0

106

Ночь с убийцей

Когда последний Валуа бежал из замка Лувр, он вспомнил о своём кузене Наварре, и ему захотелось, чтобы тот был здесь, рядом. «Будь он со мной, Париж стал бы все же немного поменьше – стольким бы мы отрубили голову. Этот город слишком огромен, надо пустить ему кровь. Я единственный король, который постоянно жил в нем и украшал его своим королевским двором. Публичная казнь Гиза должна стать народным празднеством».
Разгорячённый и озлобленный, бедный король все же мог без помех предаваться своим мыслям. Гиз тайком оставил для него один незанятый выход, и король бежал с согласия своего врага, который наконец от него отделался и захватил власть в столице. Перед каретой короля шла его гвардия, он ехал шагом до своего нового местопребывания, ни на миг не забывая о своём кузене Наварре. «О, если б я выслал ему навстречу Жуайеза и моё лучшее войско, но не для того, чтобы он его разбил, нет, – чтобы они, объединившись, двинулись на Париж и освободили меня!»
Однако, поразмыслив, он признал, что это было бы невозможно. Его католическая армия не захотела бы подчиниться такому приказу. «С другой стороны, если бы кузен протестант дошёл до Парижа, мне пришлось бы распроститься с короной», – так сказал себе Валуа, хоть и не вполне уверенно. Он был слишком несчастлив, чтобы именно сейчас покончить со своим недоверием. Наоборот, он держался за него, только оно придавало ему сил. «Да и с жизнью мне бы пришлось расстаться», – настаивал он из упрямства.
Сам Генрих очень боялся яда, вот уже два месяца, с тех пор как умер его кузен Конде. Принца Конде отравили, и сделала это его собственная жена, как предполагал Генрих. Он тут же решил, что на это способна и бедняжка Марго, ибо, попав во власть бессмысленной ненависти, она утратила всякое душевное равновесие. Генрих, который любил поесть и прежде повсюду беззаботно заходил в гости к своим подданным, вдруг требует, чтобы ему готовили в запертой кухне, под особым наблюдением. Кузена Конде рвало всю ночь. На другое утро он завтракает стоя, намеревается сыграть в шахматы, но опять начинается страшная рвота, и он умирает; кожа тут же начинает чернеть. «Я оплакиваю в нем то, чем он мог быть для меня. А такого, какой он был, – мне его не жалко».
Двадцать четыре убийцы, одного за другим, подсылали в те времена к королю Наваррскому. Несчастный Валуа втайне все ещё надеялся, что кузен придёт к нему на помощь, другие же старались это предотвратить. Поговаривали, будто Генрих умер – такой слух пускают обычно те, кому это выгодно, – а иные могут даже сообщить подробности. Герцог Гиз сейчас же поспешил осведомиться у короля Франции, правда ли это. Но король выразил лишь надежду, что его кузен Наварра жив; после смерти Конде он отправил к нему своих посланцев и прежде всего господина де Монморанси. Это была действительно его последняя попытка побудить единственного оставшегося в живых вождя протестантов перейти в католицизм. Ведь после этого Генрих становится бесспорным наследником престола. Никто не верил, что его протестанты могли от него отпасть, с тех пор как погиб его соперник, притязающий стать их главой. И все таки, Генрих знает этих людей. И знает также, что должен ходить прямыми путями, ибо окольные могут быть приняты за слабость. Его внутренняя стойкость не допустит измены и отвергнет преждевременный соблазн. И лишь в будущем, когда Генрих уже завоюет и объединит королевство после всех ещё предстоящих трудов и тягот, когда он, уже седой, будет обладать испытанной силой и властью – и делать это ради них уже будет не нужно, – только тогда он по доброй воле пойдёт к обедне. Но не раньше. А чтобы его только терпели – ни за что!
И все же храбрец Генрих боялся яда и ножа, ибо от них не защитишься, как защищается солдат и как защищается совесть. «Нож ещё страшнее яда: он угрожает не только во время еды. Когда я нахожусь среди людей, в любую минуту у меня по спине может пробежать холодок: ведь я и не увижу, как кто то позади меня выхватит нож из рукава. Короткий нож очень легко припрятать, особенно в широком рукаве монаха. Однажды ко мне явился знатный дворянин, он не знал французского языка и латыни не знал; его прошение было написано на пергаменте, он извлёк свиток из футляра, и кинжал сам собой скользнул ему в руку. Мне пришлось мгновенно схватить его за руку и вывернуть кисть! А капитана Сакремора, наоборот, поймали мои люди. Улики налицо, все совпадает, его подослали ко мне. Иначе я бы никогда не поверил, что на это способен столь храбрый офицер. Убийцы – трусы, а мне приходится их постоянно бояться! Я хочу в конце концов выпить с одним из них вина, приглядеться к его ладу и повадкам».
Это было в неракском замке. Вечером он выслал всех из комнаты, приказал ввести пленника, снять с него кандалы и остался с глазу на глаз со своим убийцей; их разделял только стол.
– Капитан Сакремор, мне хочется услышать от вас, как убивают. Каково быть убитым – это мне, может быть, тоже придётся испытать, но не вы меня убьёте. Расскажите мне об убийстве из за угла, смело и честно, как солдат. Ну?
У офицера были злые глаза, а так – красавец. Но то была красота опустошённого человека, выродка. Сидел, вежливо наклонив голову, чистокровный дворянин родом из Италии, язвительная ирония в его чертах уже говорила за себя. Он не ответил. Генрих подвинул к нему стакан с вином; пленник чопорно поблагодарил и выпил до дна. – А ведь вас, может быть, отравили, капитан Сакремор.
Капитан вежливо высказал своё удивление:
– Сир! У вас же есть столько других способов убить меня!
– И какой, по вашему, я выберу?
– Достойнейший, сир, – поединок, – сказал убийца, прикрыв свою хитрость легкомыслием.
– Господин Шарль де Бираг, я не шучу. Вы прибыли в нашу страну с прежним канцлером, который заточал в тюрьмы наших поместных дворян и там душил их, чтобы старая королева могла унаследовать их достояние. Вам обещано, если вы меня убьёте, куча золотых пистолей испанской чеканки. Благодаря вашим успехам на поле боя вам дали имя «Сакремор» , но вы по природе все таки Бираг.
– Сир, вам угодно меня позорить, я же, наоборот, предлагаю вам честно сразиться. Как ваш убийца, я стал вам равен, поэтому вы здесь и сидите со мною так поздно, в мёртвой тишине ночи.
– Знаю, – отозвался Генрих. – В этот час вы мне равны. Скажите, что бы вы сделали, если бы ваша затея вам удалась?
– Я бы остался служить у короля Франции – он же и направил меня сюда.
– Вы лжёте и лгали бы, даже если бы золото, которым набиты ваши карманы, не было испанским.
– Согласен, – кивнул Бираг. – Но в этом королевстве я действительно бы остался, ибо самое слабое государство для меня самое лучшее. Обитатели страны, где я живу, должны враждовать со всем светом и с самими собой – тогда они мне поистине соотечественники и служат моему делу. Я знаю, сир, что если вы останетесь живы, то все это измените: вот почему я покушался вас убить и пошёл бы на это даже без всяких денег.
Тут Генрих увидел, что в мерзости человек может идти прямым путём и быть стойким. Никогда бы он этого не подумал. – Сакремор, вы достойны вашего боевого прозвища или почти достойны. – С этими словами он выложил свой кинжал на середину стола. – Ну, кто первый, Сакремор!
Едва он произнёс эти слова, как рука убийцы рванулась к кинжалу, но натолкнулась на руку Генриха. Враги тотчас отняли руки и опустили их под стол. Лишь взоров они не отводили, вливаясь друг в друга глазами, готовые к прыжку, подстерегая, содрогаясь от особого наслаждения этой схватки. Тем временем Генрих придумал, чем ошеломить врага.
– Сакремор, не ждите больше денег из Испании. Я дал туда знать, что вы их предали и теперь работаете на меня.
Услышав это, убийца оскалил зубы, в своей ненависти он уже перестал быть красавцем. Его пылающая злобой рожа вызывала невольный ужас, может быть, поэтому ему и дали такое имя; тут он улучшил минуту и схватил кинжал. Генриху оставалось только опрокинуть стол, что он и сделал. Стол был тяжёлый; чтобы не быть придавленным, убийце пришлось пустить в ход обе руки, и он выронил кинжал. Поднявшись, он бросился к двери, выскочил в открытую галерею и припустился по ней, лёгкий, точно девчонка.
– Сакремор! Останьтесь. У меня вы заработаете много денег.
Пиф паф, – кто то скатился с лестницы. Оказывается, выстрелил часовой во дворе. И нет больше Сакремора.
«А жаль! Смелый малый, и у меня он опять стал бы честным. Погибнуть случайно, и после такой ночи!» Генрих совсем позабыл, что он сам выдержал эту ночь и это испытание. Не нужно дрожать даже перед убийцей.

Головорез (франц.).

0

107

Зов

Валуа тоже отбивался от убийц своего королевства и своих собственных; сидел с ними вместе за столом и жил под вечной угрозой. В те дни он созвал в Блуа Генеральные штаты. Король искал там убежища; и сейчас же за ним отправился Гиз, да и вожаки Лиги преследовали его по пятам, все шестнадцать; каждый ведал одним кварталом в Париже. Кроме того, туда переправили всякий сброд из столицы: он должен явиться угрозой для благоразумных представителей провинций, на которых рассчитывал Валуа. Нет, разум здесь не в чести, его стараются отогнать подальше. Короля осаждает шайка флагелантов  он вынужден принять их приветливо, он ведь сам когда то участвовал в их представлениях, так как очень любил всякие переодевания. Брат его покойного любимчика Жуайеза изображает распятого Иисуса; чудовищно искажённые персонажи мистерий врываются в убежище несчастного короля, у Христа течёт из ран настоящая кровь, римские солдаты громыхают ржавым оружием, они вдруг бросаются в середину взволнованной толпы. Жён мироносиц изображают капуцины, тем громче они завывают, стонут и кидаются наземь. И вот под ударами бичей падает и сын человеческий. Подними же его, Валуа! А если не поднимешь, то изменишь религии. Уж где где, а в этой давке мы до тебя доберёмся, достаточно одного ножа. На самом деле им было страшно самих себя и своего порочного опьянения.
Разве мог всему этому сочувствовать какой нибудь учёный юрист, заседавший в королевском парламенте? А между тем этих господ тоже заставили принять участие в бесчинстве! Учёность нелегко забыть, и ясный разум не затмится по приказу. Но затмение происходит легче у того, кто вовлечён в движение масс: он уходит в безрассудства с головой, и если обычно размышлял слишком усердно, то, захваченный массовым гипнозом и чувством национальной общности, он вдруг начинает «реветь белугой». Председатель Нейи немало в этом преуспел: ему удалось тронуть даже тирана Валуа; а как раз против него то ему и поручили восстановить своими слезами обиженный народ, в то время как некий проповедник Буше должен был добиться того же яростным кипением своего гнева. Каждый действовал на свой лад, и герцог Гиз пожимал немало замаранных рук, хотя это было ему весьма противно.
Герцогу Гизу все становилось противным: его роль народного героя, его пылкая дружба с Испанией, его отношения с людьми. Окружённый испанскими головорезами, которые следили за каждым его шагом, он был принуждён бесстыдно предавать собственного государя всемогущему послу дона Филиппа. Ему приходилось говорить: – Мы надеемся, что ваш повелитель король окажет нам помощь, если наш государь вздумает опереться на гугенотов. – Гиз сам предпочёл бы сделаться гугенотом, лишь бы не повторять то и дело подобные заявления.
Его тщеславие, его жажда поклонения, которым его незаслуженно окружали, – все это были только слабости, и они то и толкнули его на ошибочный жизненный путь. Гиз не мог этого не понимать, его род был достаточно умен. Только самые ничтожные люди способны возомнить себя великими, если какое либо движение изолгавшегося и обезумевшего сброда вдруг вознесёт их на вершины, где им совсем не место. «Да здравствует наш вождь!» – слышит то и дело такой вот герцог Гиз, а ему хочется спрятаться или разогнать всю эту свору – пусть встанут опять за свои прилавки.
Больше всего он жаждет помириться с королём. Тогда король назначит его наместником всего королевства, но ещё до того, как Армада вернётся с победой из Англии и испанцы достигнут предела в своей наглости. Гиз намерен ещё прежде выступить против них. И Генеральные штаты собрались в Блуа ради этой единственной цели.
Когда то королю пришлось им обещать, что он искоренит еретиков; теперь он должен объявить о том, что король Наваррский лишается своих прав на французский престол. Король делает попытки уклониться от этого. Сам Генрих Наваррский пишет Штатам послание; и все таки они торжественно провозглашают его притязания незаконными. Они отказывают ему в его правах первого принца крови.
Едва Генрих узнал об этом, как он забыл и своих убийц и свою музу, а вместе с романтикой и свой страх. Он отправился воевать. Почему? И король и Лига – все обратились против него одного, а их воющие процессии предаются такому духовному распутству, которое ему отвратительнее всякого Сакремора. Пусть жизнь тяготеет к злу и к убийству, и все же она не хочет, чтобы ради этого лицемерили и попирали разум. Генрих двинулся на Бретань, но в обход, через все королевство, чьи представители тем временем его торжественно отвергли и отстранили. Он сражался с королевскими войсками и войсками Лиги, – на этот раз они были для него одно, ибо он ожесточился. Очутиться уже на прямом пути к престолу – и опять, как в самом начале, кануть в поток событий, снова стать чужаком! Славная победа при Кутра – и вдруг опять все начинается сначала: болота, мелкие городишки, засады, бедный дворянин падает, сто врагов сдаются в плен, град, буря, мы берём замок на морском побережье. Эх, если бы наша пушка прибыла пораньше! Дурацкая штука – сражаться с морем и ветрами!
И все же в пылу схваток он забывал о своём раздражении и гневе; был рад, что жив, дышит, хотя враги и старались не давать ему жить и дышать, рад, что завоёвывает землю – хоть по кусочкам. Однажды в полдень, сидя один под деревом, только что едва избежав смерти, ещё задыхаясь после стремительного движения, он принимается за свою трапезу; он окидывает все вокруг каким то растерянным взором. Как широка эта страна, вдали она словно сливается с небом, она безмолвствует, и только море грозно гремит. Она не хочет Генриха, она его даже не знает, и если бы не глубокое и стойкое мужество его духа, он мог бы опасаться, что ему каждый раз придётся начинать все сначала, как пришлось теперь. Без конца возвращаются все те же картины: болота и засады, сотня пленных, падает ничком бедный дворянин, бушует буря, идёт град, а я должен овладеть замком на морском побережье. Если бы вовремя прибыла наша пушка! На ладони, чёрной от пороха, лежит его обед – корка хлеба и яблоко.
Он голоден, но не поддаётся унынию. Его привело сюда долгое жизненное странствие, а когда то давно были горы, озарённые солнцем, он смеялся и переходил радостно журчащие ручьи. Ещё молодым попал он в школу несчастья, научился думать, пока от прихотливых изгибов мысли у него не начали горько кривиться губы, по крайней мере, временами. А вернувшись домой, он понёс бремя обычных тягот жизни, подобно каждому, у кого голодное тело и шкура, которую легко продырявить. Довольно невелики были сперва эти тяготы, а возьмёшься за них как следует, и они вдруг вырастают. Ныне он прославлен, его ненавидят, обожают, боятся – и ему дано узнать, что тяготы жизни могут снова опуститься до уже пройденных ступеней. И вот под деревом, стоя, съедает он свой убогий обед.
В тот же час король Франции принимал посла Мендосу. Посол получил сообщение о победе Армады и приказал немедля отпечатать и распространить эту радостную весть. Затем он поехал из Парижа в Шартр; он хотел перво наперво в самом почитаемом соборе вознести благодарственные молитвы пресвятой деве. После этого он отправился к королю, который жил тогда в епископском дворце. – Victoria!  – с достоинством возвещал посол каждому встречному, наконец вошёл к королю и показал ему письмо. Тогда король протянул другое, полученное позднее: англичане обстреляли Армаду, пятнадцать кораблей потоплено и пять тысяч человек убито. О высадке в Англии нечего было и думать.
Мендоса попытался все целиком опровергнуть, а если кое что здесь и правда, это не помешает ему сохранить своё величие. Потоплено пятнадцать кораблей? Да их в Армаде сто пятьдесят, прямо исполины, настоящие башни из дерева. А пять тысяч убитыми – это для десантной армии почти незаметная убыль, уже не говоря о том, что к ней идёт подкрепление.
Но только на самом деле никакое подкрепление уже не шло: оно было заперто в Голландии. Король Франции учтиво восхитился плавучими башнями, которые были построены доном Филиппом с величайшей предусмотрительностью. К сожалению, их высота имела свой недостаток – корабельные пушки могли стрелять только по далёким целям; и ещё огорчительнее то, что адмирал Дрейк быстро открыл слабое место гордого флота. На своих челнах выскочил он из Плимутской гавани, подъехал под самые борта исполинов и пробил их. И какая несправедливость: само небо точно встало на сторону противника, – ещё и сейчас, когда мы разговариваем, вихри уносят испанские корабли в разные стороны, иные даже в Ледовитое море, и там они разбиваются в щепки!
Испанец никогда не смеётся, иначе посол наверняка бы рассмеялся над этими презренными наскоками бурь или Англии на мировую державу. Но он лишь безмолвствовал и презирал. А король ему в том не препятствовал; так они и стояли друг перед другом в каменной зале, оба не снимая шляп. Первыми осмелели несколько придворных.
– Английская королева торжествует! – проговорил довольно громко Крийон. А кто то добавил:
– Елизавета показалась народу на белом коне.
– Великий народ! – решительно заявил полковник Орнано. – Счастливый народ, он спасён, он свободен и любит свою лучезарную королеву. Что значит сорок пять лет для красоты королевы, которая победила!
Тут Бирон, старинный враг Генриха Наваррского, сказал:
– В этом народе царит единодушие. Мы тоже должны бы стать единодушными. – И сейчас же среди собравшихся началось какое то движение, из уст в уста, передавалось чьё то имя, пока лишь вполголоса.
Король покинул залу, за ним посол. Король шагал по сводчатым переходам: он шествовал величественно, как это умели делать Валуа. У одного из окон во двор он приостановился, и показал вниз. Посол увидел около трехсот турок каторжников, которых испанцы обычно сажали на свои суда гребцами. Посол спросил, откуда они. – С одного из кораблей Армады, выброшенного на берег, – пояснил король. Посол потребовал их выдачи. Вместо ответа король встал перед окном. Турецкие невольники, упали на колени и, подняв голову, вопили: – Misericordia! . – Король смотрел на них несколько мгновений, затем отвернулся: – Это надо обсудить.
Иные из его придворных позволили себе заметить:
– Это уже обсуждалось. Во Франции нет рабства. Кто ступил на французскую землю, тот свободен. Наш король вернёт этих людей своему союзнику султану.
Король притворился, будто не слышит, но с тем большей учтивостью проводил посла до дверей. А тому, несмотря на его чванство, пришлось вытерпеть ещё немало унизительного. И впереди и позади него заговаривали о том, что взяты пленники самых разнообразных национальностей, – Испания всех принудила быть гребцами на её судах. Французы тоже не избежали рабского ярма. – А ведь это наши солдаты и соплеменники! Во что хочет Испания превратить нас? В рабов. Как и все остальные народы земли! – Впервые об этом заговорили при французском дворе в тот день, когда разнеслась весть о гибели Армады.
Посол уже отбыл, но король не уходил к себе; казалось, он чего то ждёт, никто не знал, чего, многие полагали, что он снова погрузился в обычную безучастность. Поэтому придворные стали выражать свои мнения ещё свободнее и повторяли все решительнее, что весь народ де французского королевства должен единодушно защищать свою свободу по примеру Англии. Да, эта страна избежала самой страшной участи; оказывается, испанцы везли на своих кораблях все орудия пыток, применяемые инквизицией. При католической дворе Франции были и протестанты – явные и тайные, и кому то из них пришло на ум заявить: – Свобода мысли, вот в чем дело; только она обеспечит нам наши права и наше единство. – А вместо того, чтобы заставить говоривших это замолчать, придворные начали нашёптывать друг другу чьё то имя, – то же, что и раньше, только уже громче; и Бирон, опять этот Бирон, обратился к королю со словами:
– Сир! Король Наваррский… лучше, чем я полагал; человек крайне редко признает свои ошибки. Я же готов признать их.
В эту минуту появился Гиз: его прислал Мендоса, чтобы он заставил короля подчиниться. Гиз был готов это сделать, он сейчас же перешёл к угрозам, ссылаясь на то, что тридцать тысяч испанских солдат стоят во Фландрии. И вдруг голос: – А где стоит король Наваррский? – Тщетно ждал Гиз, что Валуа вмешается. Король Франции сам должен был бы это сделать, но за пресыщением обычно следует апатия. А голос:
– Сир! Призовите короля Наваррского.
Ни возражений, ни гнева. Гиз и его Лига вскоре отдадут испанцам крепость на границе с Фландрией, они будут и дальше служить врагу и притеснять своего короля. Но сегодня для герцога Гиза знаменательный день, гибель Армады открыла ему глаза на самого себя. И опять тот же голос:
– Король Наваррский!
В стороне от своего войска стоит под деревом Генрих. Страна эта широка и вдали сливается с небом, оно безмолвно, лишь море грозно гремит. Генрих слышит, как его окликают по имени.

Победа! (исп.).
Милосердия! (исп.).

0

108

Хоровод мертвецов

Мыслями он далеко, он слышит многое. Как прежде, он предаётся ежедневным трудам, но сейчас на него будет возложена куда более высокая задача. Он делает своё дело, стоя обеими ногами на привычной, тяжёлой земле, а вместе с тем ждёт призыва, внутренне приподнятый, перенесённый в иные сферы… В эту пору ожидания Генрих находился там, куда его приводила война, но уже и не там – поистине ближе к богу. «И я говорю, как Давид: бог, до сих пор даровавший мне победы над врагами, поможет мне и впредь». Так говорил он и даже больше: «Я лучше, чем вам кажется» – новые для него слова.
А в Ла Рошели церковное собрание занималось его грехами; он же упражнялся в терпении, смиренно слушал упрёки пасторов и не отвечал, хотя мог бы ответить: «Добрые люди, мелкие души, кто выстоял в школе несчастья, нёс тяготы жизни и не поддался духовным искушениям, сколько их ни оказалось? Уже одних ваших разоблачений относительно моей дорогой матушки хватило бы, чтобы отнять у её сына мужество, я же сохранил верность от рождения присущей мне решительности!» Но этого он не сказал пасторам в Ла Рошели и не хвалился этим перед своей подругой, графиней Грамон. Ей он сообщал только о фактах, уже совершившихся: о своих победах над армией французского короля, а затем, что король убил наконец, все таки убил герцога Гиза.
Генрих уже давно на это рассчитывал; его сведения о событиях при французском дворе были точны, и ещё яснее стал он понимать людей. Он видел Валуа на собрании его Генеральных штатов; здесь были почти одни сторонники Лиги: во время выборов царил свирепейший террор. И эти люди точно одержимы самой наглой и низкой ненавистью и уже не знают, что им придумать. Одним махом отменяют все налоги, какие только были введены королём за четырнадцать лет его царствования; но, отнимая у него последние остатки сил и власти, они тем самым отнимают последнюю силу у королевства и у самих себя. Таковы последствия четырнадцатилетнего натравливания черни и мнимо народного движения. Ведь и капля точит камень. Важно только хорошенько вдолбить это в людские головы: действительность в конце концов подчиняется, становится воплощённой нелепостью, и столь долго проповедуемая ложь вызывает пролитие настоящей крови. Кроме того, все это мещане, они тупы и глубоко невежественны в делах веры, государства, всего человеческого. В их глазах добродушный Валуа – тиран, а его благопристойное государство – сплошная мерзость. Они клянутся в том, что их сообщество, созданное для разграбления и растерзания королевства, не только сулит «свободу», но и даст её. Совсем отменить налоги – вот чего им ещё не хватает и о чем они уже четырнадцать лет кричат по всей стране.
Жены этих избранников, этих взбаламученных Лигой аптекарей и жестянщиков пляшут голые на улицах Парижа. Идея принадлежит герцогине де Монпансье, сестре Гиза, фурии Лиги: процессии должны стать ещё прельстительнее вследствие столь неприкрытого безумия. Но обыватели решают, что она зашла слишком далеко. Их много, и они вовсе не намерены все вместе лезть головой вперёд в адское пламя или допустить, чтобы их ошалевшие жены прыгали туда нагишом. Главное – они не хотят платить. И вдобавок они поглощены обычными жизненными противоречиями. Отсюда мимолётный бунт против шайки жадных авантюристов, которым Париж обязан своим теперешним состоянием. Поэтому Гиз и вынужден одуматься: необходимо действовать так, чтобы отступление для всех было отрезано. Решающее событие должно свершиться, король должен умереть.
Король был в то время так беден, как не бывал даже Генрих Наваррский. Его двор разбежался, последние сорок пять дворян поглядывали по сторонам, ища таких государей, которые бы могли им платить. Генрих узнает, что Валуа есть нечего. В кухне погас очаг. «Разве я не сам задул его, когда разбил при Кутра лучшие войска короля? Я должен ему помочь. Теперь он просит у Гиза. А тот клянчит у Лиги. Но что поделаешь с этими мещанами, это самые тупоумные люди в государстве, на них то легче всего опереться бессовестному вожаку. Только пусть не заходит слишком далеко. Гиз считает, что король теперь уже не человек; но Гиз не король, и он нас не знает. Его посланцы заявляют, что нашему государству пришёл конец, но из глубины веков к нам ещё притекает древняя сила. Я хочу помочь Валуа»…
До Генриха доходит весть, что Гиз совсем обнаглел.
Он уже забывает всякую осторожность: поселился в замке в Блуа, где живёт король, чтобы покрепче держать его в руках. А почему бы Валуа не держать его? У Гиза все ключи – это верно; но он теперь не получает никаких сведений, ибо король хоть и поздно, а перестал наконец доверять своей матери, он выгнал её наушников, и она уже лишена возможности шпионить и предавать, а ведь только этим она и жива. От души желаю тебе удачи в твоих тайных начинаниях, мой Валуа. Но только ты слишком одинок для таких необычайных решений. Гиз ничего знать не хочет; несмотря ни все предупреждения – чуть не по пять раз на дню, – он рискует жизнью; на то у него есть немало причин, Генрих их угадывает. Во первых, Гиз высокомерен; он, как и всегда, окружён блестящей свитой, а думать об опасности не желает. Следовательно, бывают минуты, когда он беззащитен, и такой минуты достаточно. Высокомерие приведёт его к гибели – не только потому, что оно влечёт за собой неосторожность. Гиз считает, что он слишком хорош для той роли, которую ему приходится играть: уж Генрих то знает насквозь товарища своих детских игр. «Моего Гиза прямо спирает от высокомерия, он не выносит дыхания своих людей! Что до меня, то будь я негодяем и Гизом, я бы охотно терпел их запах: ведь от них несёт чесноком, вином и потными ногами. Но вот когда воняет Испанией – этого я не терплю. Кроме того, Гиз смешон».
Тут мысли Генриха – сидел ли он у ночного лагерного костра или под деревом наедине с собой – доходили и до забавной стороны всего этого. Гиз надеется на своё счастье. Он не намерен скучать, вернул двор, пирует и развлекает всех этих проходимцев, а с ними и Валуа, вместо того чтобы его убить. Путается с женщинами, больше чем следует, – мы то уж изведали это наслаждение и по себе знаем, что оно вызывает пресыщение и уныние. От него очень устают, особенно такие Голиафы, как Гиз. Впрочем, кто знает, может быть, он и хочет только одного – усталости. Высокомерие, уныние, излишества – все, вместе взятое, в конце концов, только для того, чтобы закрыть на все глаза и ждать удара. Мы сами совсем недавно пережили подобное искушение. Даже усы поседели.
Когда прискакал верховой с вестью, что герцога Гиза убили в опочивальне короля, а король глядел из за полога кровати, Генрих не удивился; он был доволен. Все подробности этого события: как был каждый из ударов нанесён кинжалом другого убийцы и как они были разъярены и обезумели и сами себе не верили, что совершили наконец это дело, – все это Генрих выслушал совершенно спокойно. Бывало, он плакал на полях сражений, а тут нет. Они повисли на ногах умирающего, и все таки он протащил их через всю комнату, до постели Валуа, который содрогался, неистовствовал и ликовал так жутко, что мороз подирал по коже, и он действительно наступил поверженному Гизу на лицо, как некогда наступил Гиз мёртвому адмиралу Колиньи. Бог ничего не забывает, вот что понял Генрих. И если бы рухнули все законы, его закон останется незыблемым.
Последнюю ночь Гиз провёл с Сов; так же лежал и Генрих с этой женщиной перед своим побегом. К нему у неё не было любви, она тогда просто облегчила ему бремя великого одиночества. Своего единственного владыку и повелителя ей было суждено утомить последней, так что поутру герцога в его сером шёлке ещё пробирал озноб, пока другие не ввергли его в последний холод. Прощай, Гиз, и привет Сов! Король торжествует. Кардинала Лотарингского он приказал удавить в темнице, третьего брата, Майенна, разыскивают, желаю благополучно найти его! Хоровод мертвецов не останавливается весь этот восемьдесят восьмой год, и самые знатные присоединяются к нему за день до рождества. Повесь их в Париже, мой Валуа! Уже сутки, как повешен президент де Нейи, глава купечества, который «ревел белугой». Один дворянин, находившийся под покровительством Гиза, оказывается, торговал человеческим мясом. На виселицу его, Валуа! Хоровод мертвецов начался с нашего отравленного кузена Конде, нас самих подстерегают убийцы – и меня и тебя. Хотя это не мы торговали человеческим мясом. Вешай смелей, Валуа!
Так говорит тот, кто сам отпустил на волю немало своих «убойников» и даже пытался приучить себя просиживать с ними ночь. Но настаёт минута, когда уже не можешь смиряться со злом, которое живёт в человеческой природе. В ней есть и своя доброта, она знает об этом, и тем менее простительна ей злоба. С самого возникновения человеческого рода его добролюбивые представители вели борьбу во имя разума и мира. Оз или человечность – все это выглядело очень смешным; а такие слова, как «воин духа», люди находят нелепыми, если сами они грубы и глупы и хотят оставаться такими. Вот перед вами король по имени Генрих, он мог бы колесовать и вешать сколько вашей душе угодно: ведь вы сами его на это вызываете слишком уж злыми издёвками над его здравым разумом. Бесчинства, неразумия – вот все, на что вы до сих пор толкали этого Генриха за его добрую волю. Хоровод мертвецов, продолжайся! До конца года осталась ещё целая неделя. Я только и жду той минуты, когда мне сообщат, что покойную королеву Наваррскую тоже удавили. А если ещё умрёт её мать, тогда я смогу прочесть благодарственную молитву Симеона: «Ныне отпущаеши раба твоего, владыко» .
Так говорил он и писал, таково было его настроение после убийства в Блуа. Он надеялся, что Валуа отправит на тот свет и свою драгоценную сестрицу Марго и ещё более драгоценную мамашу – мадам Екатерину. А последняя между тем и в самом деле умерла – и даже без постороннего вмешательства: уж слишком потрясено было все её хрупкое существо смертью Гиза, а также тем, что никто не хотел верить, будто в этом убийстве могли обойтись без неё. Быть обвинённой в том, на что уже нет сил, – это очень тяжело для старой убийцы. Ей оставалось одно – покинуть сей бренный мир. Неужели она в самом деле мертва? Эта весть поразила Генриха. Его пророчество все таки сбылось, а он не любил убивать. И ему стало страшно за свою былую Марго. Хоровод мертвецов, остановись!

0

109

Стремиться друг к другу

Но этот хоровод давно уже нельзя остановить. Генрих, который продолжает вести партизанскую войну, едет верхом в сильный мороз и под панцирем цепенеет от стужи; приходится сойти с коня и хорошенько поразмяться, чтобы согреться. Немного позднее, после еды, он вдруг почувствовал какой то особый, странный холод. И отчётливо понял, что теперь и ему, быть может, придётся вступить в хоровод мертвецов. У него начиналось воспаление лёгких.
Это было в маленькой деревушке, и заболел он столь тяжело, что пришлось его оставить в доме поместного дворянина. Стекла звенели от мороза, лихорадка все усиливалась, и, казалось, всякая надежда на то, что он выживет, исчезла; только он один и не терял её. Он говорил себе: «Я хочу совершить предназначенное мне. Не напрасны были мои труды». Он думал, что говорит вслух, а на самом деле едва шептал: «Да будет воля твоя». А воля божия, без сомнения, в том, чтобы Генрих продолжал бороться и завершил то, что начал, хотя сегодня он и лежит завёрнутый в простыню, словно Лазарь, обвитый пеленами; и кризис, который, может быть, его ещё спасёт, должен наступить всего через несколько часов.
В то время, как уже не раз он видел небо разверстым, в королевстве происходили события точно перед началом более светлых и чистых веков: повторялась в основных своих очертаниях какая то страшная эпоха глубокой древности. Хоровод мертвецов, пляска св. Витта, крестовый поход детей, чума, тысячелетнее царство, белки закатившихся глаз, ослепших иногда только от самовнушения… Все словно с цепи сорвались. Хе хе, говаривала возвышенная духом молодёжь на манер монашка «Яков, где ты?» Наконец то можно с людьми не церемониться. Теперь уж не до смеху. И кто ещё веселился во вторник на масленой, тот больше не посмеётся. Не ходите в церковь – так берегитесь. А коли проповедник назвал тебя по имени – знай: домой ты живым не вернёшься. Шпионить, доносить, выдавать, подводить под топор, хе хе! А в награду за поклёп ты займёшь место оклеветанного или приберёшь к рукам его дело: теперь все так. Поэтому даже почтённые горожане стали негодяями. При иных порядках они будут вести себя в высшей степени достойно, можете не сомневаться, они всегда подчиняются обстоятельствам. Сейчас они бессовестные негодяи. И все это не от них самих, причина не в них. В чем же, спрашивается?
Этот юродивый сброд с закатившимися глазами больше всего ненавидит разум. Какой нибудь недоучившийся студент, но который держит нос по ветру, врывается в аудиторию профессора, избивает его, запрятывает в тюрьму и садится на его место. Молодой врач обвиняет старого, который ему мешает: оказывается, тот не поздоровался с прачкой. Так же действует и мелкий чиновник: чем раньше он был покорнее, тем больше наглеет перед верховными судьями королевского парламента. Пусть подчинятся ему и провозгласят новое право – от имени единой нации, единство же она обретёт лишь после отмены мышления. Так бывало и раньше. Поэтому же их жены пляшут на улицах в одной сорочке.
Председателя суда в Тулузе чернь убила. Сначала баррикады, потом убитого судью тащат на виселицу, где уже болтается чучело короля. Верховный судья противился низложению короля, поэтому они повесили и его за компанию. Последний Валуа был человек слабый и несчастный, его не раз толкали на преступления. И все же перед концом его жизни ему выпала на долю высокая честь – стать ненавистным не из за всего содеянного им зла, а только из за вражды одичавших масс к разуму и человеческому достоинству, и даже сделаться символом этих качеств, как ни мало был он для этого пригоден.
Он бродил, словно призрак, в своей лиловой одежде – цвет траура, который носил по брату и матери. Но, казалось, он носит его по Гизу, которого сам убил. Гиз был ему не по плечу. И это деяние, единственное в его жизни, отняло у него все силы. Будь то не последний Валуа, а кто нибудь другой, оно, бесспорно, толкнуло бы его вперёд. Но он думает только о том, что теперь надо пустить в ход крайние меры, надо всех ужаснуть, иначе убитый настигнет его. Какое уж тут мужество, какие трезвые размышления – ведь у меня нет выбора. Мне нужны солдаты, и пока враги ещё ошеломлены ударом, их всех нужно уничтожить. Сюда, Наварра!
Валуа в своём лиловом кафтане, бледный и молчаливый, никого не вспоминал столь часто. Как призрак, бродил он по комнатам замка в Блуа, одинокий и всеми покинутый: ведь он самой церковью лишён престола, и присяга уже не связывает его подданных. Депутаты Генеральных штатов разъехались по городам королевства. А государя его столица не впустила бы или скорее они бы там захватили и прикончили его; но так – он отлично это понимал – они поступили бы лишь потому, что люди находятся сейчас в каком то особом состоянии, и его не назовёшь иначе, как бессилием. Беснующееся бессилие. Уж Валуа то знал, что это такое, на собственном опыте, он умел отличать слабость от здоровой способности к действию. Эта способность есть у другого лагеря. «Наварра!» – думал он с окаменелым лицом; но он не призывал его, не дерзал призвать. Ведь Генрих – гугенот, как может король послать его против своей католической столицы, он, вдохновитель Варфоломеевской ночи! Наварра, конечно, вернул бы его обратно в Лувр, но зато Валуа получил бы в придачу войну с мировой державой, которая оставалась все такой же грозной, как и прежде.
Гибель Армады была единственной вспышкой молнии, озарившей угрюмое небо над последним Валуа. Но он уже не успеет понять, что насмерть ранена и сама мировая держава. Это уже касается его наследника. А наследник французского престола начнёт своё царствование без земли, без денег, почти без войска; но достаточно ему в одном единственном и совсем не значительном сражении разбить наёмников и холопов Испании – и что же? Вздох облегчения вырвется у всех народов.
Для Валуа все это скрыто мраком, каждый звук, доносящийся извне, замирает. Вокруг нет никого, кто позвал бы Наварру. И за стенами никого, кто бы трепетал, опасаясь Наварры; разве иначе они дерзнули бы отнять у бедного короля его последние доходы, и это после того как он совершил своё великое, единственное деяние? В комнате стало холодно, король забрался в постель. Он страдал от болей, от нелепых болей: его мучил геморрой. И несколько оставшихся при нем дворян издевались над ним, оттого что он плакал.
«Наварра! Приди! Нет, не приходи. Я плачу не из за своей задницы, а оттого, что моё единственное деяние оказалось бесполезным. Теперь ты бы смог показать, на что ты годен. Но и тут ничего не выйдет. А все таки я знаю, ты тот самый, я могу тебе довериться. Тебя я объявлю наследником, хотя бы десять раз от тебя отрёкся. Никого нет у моего королевства, один ты остался; я дорого заплатил, чтобы это понять. Взгляни, Наварра, как я несчастен! Никогда моё несчастье не бывало столь тяжким и глубоким, как после моей напрасной попытки освободиться. Совершив своё деяние, я воскликнул: „Король Парижа умер, наконец то я король Франции!“. Но не называй меня так, никакой я не король. Зови меня Лазарем, если ты явишься сюда, Наварра. Нет, не надо! Нет, приди!».
Им обоим, разделённым огромными пространствами королевства, приходится трудно. Генрих меж тем благополучно перенёс кризис. Он вскоре поправился – и уже больше никогда не предавался тем помыслам о насильственной смерти, которые предшествовали его тяжёлой болезни. Он говорил о кончине господина де Гиза весьма сдержанно: – Мне с самого начала было ясно, что господам Гизам не по плечу такой заговор и что нельзя довести его до конца, не подвергая опасности свою жизнь. – Таковы были его выводы; с ними король Наваррский согласовал и своё поведение: стал ещё осмотрительнее и многим казался чересчур скромным. Разве он уже отрёкся от благородной и смелой задачи – отбить Валуа у его врагов? Правда, этих врагов великое множество на всем пространстве, отделяющем его от короля. Друзья знавали Генриха, когда он был ещё отчаянным сорванцом. Притом в пустяках. И вдруг такая сдержанность, сир, в большом и серьёзном деле?
Он чувствовал, что старые друзья недовольны им; эти старейшие из гугенотов, передававшие от отца к сыну обычай умирать за свою веру; те самые, кто под Кутра, молясь, опустились на колени, почему и пал тогда Жуайез; а теперь они недовольно ворчали, сами ещё не зная, почему. Прийти на помощь королю католику, – вот чего им хотелось, но если бы им это сказали, они бы не поверили и не признались бы в своём желании. А Генрих полагал, что сначала это желание должно в людях как следует созреть – тогда появится возможность осуществить его. Так же, как сообщили Генриху, обстояло дело и с Валуа. Несчастный последыш покинул своё прежнее убежище, его приютил город Тур; этот город лежал среди пашен на обоих берегах Луары, в сравнительно спокойном месте его мятущегося королевства. Там Валуа надеялся дождаться, пока достаточное число его дворян вспомнят о нем. Тем временем его уцелевший фаворит Эпернон собирал для него пехоту. Но могло случиться и так, что враги успеют застигнуть его раньше и возьмут в плен. Положиться можно только на одного Наварру; и куда это он запропастился? «Я, король католиков, – думает Валуа, которому едва удаётся сколотить кой какое войско. – Как бы ещё не разбежались мои солдаты, если я призову гугенота!».
Генрих же думал: «Он позовёт меня, когда этого захотят его люди; а до этого рано. Я стремлюсь к тебе всем сердцем, Валуа». Он держал свои мысли в тайне, но именно ради них и пригласил к себе своего Морнея в первый день марта. Это происходило в маленьком городке, который ему не пришлось покорять: город сам открыл перед ним ворота. Генрих и Морней ходили по открытой галерее, освещённые лучами весеннего солнца, и никогда ещё его свет не казался им таким обновлённым и полным надежды.
– Что то изменилось, – сказал Генрих. – Теперь меня призывают со всех сторон. Города спорят из за того, кому раньше сдаваться. Или добрые люди спятили, или это весна виновата?
– Может быть, сир, тут ещё одна причина: они не хотят, чтобы вы даром теряли время?
– А куда мне торопиться? – отозвался Генрих, и сердце у него забилось, но только потому именно, что он отлично знал, какое дело надо сделать как можно скорее и в последнюю минуту колебался. Долго долго трудился он, шаг за шагом, в поте лица своего пробиваясь к цели. И вот её уже видно, он мог бы рвануться вперёд, но он в нерешительности, он не делает последнего движения, он вдруг не чувствует в себе былой уверенности. Возможность удачи уже не так очевидна, как казалось раньше, когда цель была ещё далека и все мучительные труды и усилия были ещё впереди. Принц крови, а ноги все в земле. Пусть говорит его друг, пусть решает господин дю Плесси Морней, для чего же ещё он добродетелен и мудр?
– Сир, вам и двух месяцев нельзя терять на пустяки. Надо спасать Францию. Вы должны со всеми силами, какие можете собрать, двинуться к Луаре.
– Там стоит король, – сказал Генрих, и сердце у него ёкнуло.
– Именно поэтому.
– И я должен на него напасть, Морней?
– Вы ему друг, сир, и он станет вашим другом, ведь десять его армий не смогли вас уничтожить.
– Разве десять, Морней? Столько положено трудов и усилий? Да, а теперь у Валуа нет больше ни одной, Лига его проглотит живьём. Вы говорите, господин дю Плесси, что я должен прийти ему на помощь? Что ж, я не прочь. Надо подумать.
Последствием этого разговора было то, что он решил купить какой нибудь город, стоявший на его пути, чтобы без излишних боев пройти по земле королевства: это он, который сотни раз рисковал своей жизнью, чтобы завоевать клочок земли! Теперь же предстояло завоевать всю страну. Но брать приступом стены, жечь дома и оставлять на улицах трупы – все это Генриху уже давно опостылело. И он рад бы обойтись без всего этого: ведь он хочет стать совсем не таким королём, как остальные. И он покупает города, которые не сдаются без боя, а позднее будет покупать даже провинции, но сначала волей неволей придётся одержать ещё много побед и состариться, не снимая доспехов. А иначе даже за деньги его королевство не образумится, не захочет стать богатым и сильным.
Вот какие печальные истины вынашивал в себе весёлый король Генрих Наваррский, все равно, сознавал он их или только смутно чуял. Был он, правда, ещё слишком молод, но жизнью основательно к ним подготовлен. Какое счастье, что рядом с ним Морней, этот святой человек; Морней – зрелый муж в самом глубоком значении слова, и он не перестанет верить, несмотря на весь свой ум и на всю людскую злобу, которой видит вокруг себя так много! Он верит в силу слова, исходящего от господа. Важно его сохранить таким, каким оно изошло от бога, – истинное и ясное; и тогда оно будет непреложным. Поэтому Морней от имени своего государя обратился с воззванием ко всем жителям королевства. Пусть среди французов воцарятся согласие и единство.
Он вопрошал, чего, собственно, достигли люди всеми этими несчастными войнами, насилиями, миллионами убитых, да ещё расшвыривая столько золота, что его не возместит никакой рудник? И отвечал, вернее заставлял читателя ответить: достигнуто лишь обнищание народа. И то, что государство в горячке и лежит при смерти. Бедствиям несть числа. Он спрашивал: доколе же будем терпеть?
Он обращал свой вопрос сначала к дворянству и горожанам и давал тут же те ответы, которые им подсказывала их собственная выгода. Затем его тон становился более торжественным, он обращался к народу, называл его закромами королевства, нивой Государства, ибо трудом народа кормятся правители, его потом утоляют свою жажду. Кто защитит тебя, народ, когда дворянство станет попирать тебя ногами?
Морней писал, а через него говорил Генрих: да, дворяне будут попирать тебя ногами, жители городов высосут из тебя все соки. На эти два сословия надеяться нечего, у народа одна надежда – на своего короля. Спокойствие и безопасность может дать только король, – пусть сами догадаются, какой. Король гонимых и бедняков, победитель серебряных рыцарей и откупщиков. Но так как воззвание было написано от имени Генриха, то Морней не забыл принести за него клятву верности королю Франции. Если Генриху Наваррскому с благословения божия когда нибудь удастся осуществить свой план до конца, то и тогда он останется послушен королю. А ему наградой послужит его чистая совесть. С него довольно, если все благомыслящие люди будут свободны.
В этом воззвании Морней из осторожности не упоминал ещё об одном сословии, чтобы не раздражать его, ибо не слишком надеялся на примирение с ним. С духовенством ничего не поделаешь, и слепая сила ненависти, в данном случае воплощённая в Лиге, не может быть сразу укрощена – даже с помощью правды. Однако все увидели, что в словах Генриха она есть. Уверенность Морнея полностью оправдалась. Правда изливала вокруг себя неожиданный свет. Трудно было этому поверить: значит, нам разрешено согласие и единство? До сих пор это никогда не разрешалось. Что же произошло? Даже оба короля дивились, хотя их неудержимо тянуло друг к другу. Но препятствия не устранены. Наварра и не помышляет о перемене религии только ради того, чтобы унаследовать королевство. А Валуа, как всегда, торгуется с Лигой. И все таки он довёл до сведения Морнея, что готов встретиться, а к Генриху послал свою сводную сестру, мадам Диану.
Оба короля заключили перемирие на год, однако оба хотели бы, чтобы оно было вечным. Между тем Генрих двинулся в путь со своим войском. И так как города, мимо которых он проходил, охотно впускали его, то он быстро приближался к Туру. Король собрал там свой парламент. Его юристы оказались весьма благоразумными, а чем ближе подходил Наварра, тем они становились смелее. В конце концов они внесли договор между королями в свод законов французского королевства. Случилось это двадцать девятого апреля. А тридцатого показался король Наваррский со своим войском.
Было воскресенье, день стоял солнечный и ясный.
Бедному Валуа казалось, будто он прямо воскрес из мёртвых. В первый раз у него не было страха, что Лига его захватит и увезёт. Ведь приближался его брат Наварра. Король слушал обедню, когда оба войска встретились у ручья, в трех милях от города; дворяне французского короля со своими полками и старые гугеноты. И те и другие, не останавливаясь – это было бы не по дружески, – смешали ряды, сообща разнуздали лошадей и принялись их поить из того же ручья. Эти занятия помешали им пуститься в ненужные разговоры и праздно глазеть друг на друга. А увидали бы они постаревшие лица, тела, исполосованные шрамами; поняли бы, что и другие, не только они, испытали немало горя, вспомнили бы свои сожжённые дома, убитых близких, двадцать лет междоусобиц. И, конечно, не смогли бы во врём я своего первого мирного свидания не вспомнить Варфоломеевской ночи – нет, этого не смогли бы ни виновники, ни жертвы. Кто то предложил снять недоуздки и въехать с лошадьми в ручей. А король Наваррский ждал позади и не вмешивался; вперёд он выслал командующего своей пехотой.
Впереди, у ручья, солдаты говорили: – Граф Шатильон, – и не хотели верить. И все таки было воскресенье, день стоял солнечный и ясный, сын адмирала Колиньи один вышел навстречу маршалу д’Омону и обнял его. Люди вокруг них расступились и обнажили головы. И когда это все же свершилось и дошло до людских сердец, между обеими армиями началось братание.
Король последовал примеру своих солдат. Он не хотел толкать войска к примирению. Они должны были опередить желания своих начальников и даже удивиться, как это они себе позволили такую смелость. В замке Дю Плесси, на том берегу, король Франции ждал короля Наварры, он передал ему, что просит его переправиться через реку. Услышавшие это предложение могли подумать, что Валуа ещё недостаточно научен несчастьями, и предположить дурные намерения. Замок Дю Плесси стоит на слиянии Луары и Шера. Тот, кто здесь переправляется, остаётся без прикрытия, отовсюду может прогреметь предательский выстрел, а на узкой косе Генрих будет беззащитен и окажется во власти Валуа. Несколько приближённых короля Наваррского усиленно ему не советовали это делать; но он не поддался уговорам, сел в лодку с несколькими дворянами и телохранителями, даже не сняв шляпы с белым плюмажем и красного короткого плаща. И каждый видел издали, кто именно едет.
Он благополучно пристал к другому берегу, ибо так хотел господь, а ещё потому, что уж очень сильна была тоска Валуа по Генриху; Наварра понял это на собственной тоске и потому был уверен, что находится в безопасности. Затем приближённые французского короля проводили его в замок. Валуа тем временем поджидал его в парке, – король пришёл на целый час раньше и в душе тревожился, хотя внешне был похож на спящего и все не решался спросить: «Да где же он? Не случилось ли с ним несчастья?». Окружённый возвратившимися к нему придворными, он ни одного не спрашивал о том, что его волновало. Но вдруг слышит, что Наварра в замке; тогда, позабыв обо всем, Валуа побежал навстречу. Только пробежав несколько шагов, он, наконец, вспомнил о том, что он монарх, и придал себе должную осанку; в парке было полно народу – и придворные и простой люд. Король Франции прошёл половину пути навстречу Генриху. И половину пути прошёл король Наваррский.
Он спустился по ступеням лестницы, ведшей из замка в парк. Все увидели, что он одет, как солдат, куртка сильно вытерта панцирем на плечах и с боков. Бархатные панталоны в обтяжку были цвета увядшей листвы, плащ ярко алый, серую шляпу украшали белые перья и прекрасный аграф. Все это разглядели во всех подробностях, и двор и народ. Кроме того, многие заметили, хотя и с неохотой, что борода у него уже седеет. Навернулись у Генриха на глазах слезы или нет, на это никто не обратил внимания, хотя плакал он легко, как могли ещё помнить его старые знакомцы. Но даже им было трудно узнать это исхудавшее лицо, ставшее ещё худее, чем бывают лица обычно; тем длиннее кажется его свисающий нос; на переносице глубокая полукруглая морщина; брови напряжённо приподняты. Это не простое лицо, и только выражение решительности делает его лицом солдата. Ничто уже не напоминает в нем болезненного пленника Лувра. Этот Наварра идёт твёрдым шагом навстречу королю.
На полпути их отделил друг от друга поток людей. И вот оба стоят, взорами ищут друг друга в толпе, здороваются, раскрывают объятия. Они бледны, их лица почти суровы. В это мгновение они ещё только стремятся друг к другу, а в следующее все уже будет по иному. Мир! Мир! Вот она, наконец, эта минута справедливости и добра!
– Дорогу королю! – кричит охрана; толпа расступилась, и когда король Наваррский предстал перед его величеством, он склонился перед ним, а Валуа его обнял.

0

110

Вторая Книга Царств, глава I, стихи 19 и 25

В одно прекрасное утро появился оставшийся в живых брат Гиза Майенн с отрядом конницы, чтобы схватить короля. И, конечно, предатели, которых вокруг него всегда было достаточно, завели короля туда, где он, без сомнения, бы погиб. Какой то мельник узнал его по лиловому кафтану и сказал: – Сир! Куда вы? Там засели фроятисты! – Майенн уже начал наступление. Отважный Крийон не смог удержать предместье и возвратился в город с таким малым числом солдат, что ему пришлось самолично запирать городские ворота. Короля Наваррского уже не было, но он отъехал недалеко, и за ним послали. И полутора тысячам аркебузиров гугенотов удалось спасти Валуа. Члены Лиги хотели было хитростью остановить их натиск; они закричали: – Храбрые гугеноты, мы воюем не против вас, только против короля, а ведь он вас предаёт! – В ответ раздался залп.
Все же немногочисленный отряд гугенотов вынужден был под конец отступить; они отходили медленно, неохотно, продолжая стрелять, и треть из них была перебита. Крийон, солдат короля, с тех пор заявлял о своём пристрастии к гугенотам. Видя, что друзей у их государя теперь прибавилось, сражавшиеся почувствовали новый прилив вдохновлённого мужества и решимости – настолько, что сам Валуа устремился на поле боя. А Лига бежала без всяких причин – единственной оказался страх. Как счастлив был Генрих, что ему уже не нужно биться против короля, только против врагов короля. Это давало ему внутреннее удовлетворение, а оно дороже иной крепости. Он привёл к королю свои войска, перешёл мост с тысячью двумястами конников и четырьмя тысячами аркебузиров, и когда те предстали перед Валуа, король спросил: – Почему все они бодры и веселы, разве нет больше войны? – А Генрих ответил: – Сир! Хотя мы днём и ночью на коне, но это добрая война. – И Валуа понял; он впервые рассмеялся от всей души, смеялся и Генрих.
Король, охваченный новым порывом мужества, собрал к лету пятнадцать тысяч швейцарцев, и притом без денег. Вместе с его собственными войсками и отрядами Наварры у него оказалось сорок пять тысяч солдат, сильное войско; оно должно было вернуть ему столицу королевства – и могло это сделать. А тем временем войско Майенна прямо таяло, и в конце концов у него осталось всего пять тысяч солдат; ни испанцев, ни немцев не было уже и в помине, ибо если народ вовлечён в движение обманное и постыдное, то достаточно свежего дуновения мужества, как все рушится, и никакие массы это движение уже не поддержат. Даже в осаждённом Париже вдруг зароптали открыто. Люди в коричневых сутанах не могли появляться на улицах без оружия. А где же Лига? Где правящая партия? От этого чудовища осталось, в сущности, немного – оно состоит теперь наполовину из бесноватых и наполовину из трусов. И, кроме этих двух человеческих разновидностей, там нет никого.
Старые полководцы короля толком не знали, нужно ли начать осаду Парижа. Осада могла очень затянуться; а если она ни к чему не приведёт, войско Лиги, наверно, опять увеличится. Однако на этом настаивал Генрих Наваррский, пользуясь всем своим авторитетом. – Решается судьба королевства, – говорил он. – Не забывайте: мы пришли сюда, чтобы целовать этот прекрасный город, а не поднять на него руку. – Он сказал ещё многое, отчего взятие столицы стало казаться задачей более славной, чем какая либо иная. А смелому верят, и это даёт ему силу. Поэтому тридцатого июля королевское войско взяло Сен Клу, центр города и мост. Король остался в Сен Клу, а Наварра занял другое предместье.
Два дня спустя, когда он и его храбрый отряд только что сели на коней, вдруг мчится галопом какой то дворянин и шепчет ему на ухо несколько слов. Наварра тотчас поворачивает коня. Он берет с собою в Сен Клу двадцать пять дворян. – Сир, зачем вы едете к королю? – Друзья его только что пырнули ножом в живот! – Они замолчали, поражённые, а когда заговорили меж собой, то лишь вполголоса. Тут, конечно, вся Лига постаралась, говорили они. Эта партия, да и все движение таковы, что не способны честно бороться, а только убивать горазды. Монахи в Париже недаром предсказывали чудо, они знали, какое! Вот чудо и свершилось, правда, оно приняло вид убийства. И к нашему государю явились трое молодых людей: они поклялись поступить, как Юдифь, только от их руки де должен пасть новый Олоферн. Да руки коротки – он умеет справляться со своими убийцами. А бедняга Валуа – нет. Кто же его пырнул?
Скажи пожалуйста, какой то монашек, двадцать лет ему, толстогубый такой, наверно, одним был из вожаков этой самой возвышенной духом молодёжи, а теперь дворяне Наваррского короля, приехав, увидели во дворе только растерзанный коричневый комок. Почему то, свершив своё дело, он не пытался бежать: стал лицом к стене и шепчет: «Яков, где ты?» А его самого так звали – Яков.
Наследник престола находился в комнате умирающего: сначала можно было думать, что рана не столь опасна, и все таки она оказалась смертельной, но в минуту смерти наследника не было подле Валуа, он куда то уходил. Когда он вернулся, первыми упали к его ногам шотландские гвардейцы покойного короля и воскликнули: – О, сир! Теперь вы наш король и государь!
В первую минуту Генрих не понял, несмотря на всю веру в своё предназначение. Им овладел страх и грозное предчувствие: «До сих пор я сражался только за своё дело, теперь же становлюсь на место побеждённого, он лежит заколотый убийцей, а как то ещё я буду лежать в свой смертный час?» Опустив голову, поднялся он по лестнице, вошёл в опочивальню и долго смотрел на умершего. Мы ведь и тут ещё, на земле, видим умерших – очами духа видим мы несравненно большее число умерших, чем живых; и кто осознает это, ему кажется, что обитает он в одном мире с ними и он с ними говорит. И Генрих Наваррский сказал, обращаясь к усопшему Генриху Валуа: «Краса твоя, о Израиль, поражена на высотах твоих! Как пали сильные на брани. Сражён Ионафан на высотах твоих».
А у тела уже молились два монаха, некий господин д’Антраг поддерживал подбородок умершего. Новому королю ещё предстоит немало хлопот с этими господами, а также и со всеми остальными, которые вдруг набились в комнату, словно по уговору. Они глубже надвигали шляпы, вместо того чтобы снять их перед новым королём, или бросали их на пол и громко клялись: – Лучше тысячу раз умереть, лучше сдаться любому врагу, чем пустить на престол короля гугенота. – Они старались, чтобы в этих словах звучала вере и убеждённость, но в них звучала фальшь, особенно потому, что некоторые из этих господ тотчас после убийства уже присягнули наследнику. Но тогда их пугала мысль о собственной судьбе; они ещё не сговорились предать королевство и идти с Лигой. После совместного обсуждения они решили, что это самое надёжное. Ведь у Филиппа Испанского золота было все ещё больше, чем у кого либо на земле.
Но не от Генриха могли они скрыть свои намерения: он ни на миг не поверил в их пламенное благочестие. Генрих приказал сшить себе траурное платье из лилового кафтана покойного: он спешил, и у него не было денег на материю. Лиловый кафтан ушили, но придворные его все же узнавали и подталкивали друг друга локтем из презрения к бедности короля: тут уж не разживёшься. Они отправили в покои Генриха посольство с требованием переменить веру, и притом немедленно. Неотъемлемым признаком королей Франции является де миропомазание из священного сосуда и коронование рукою церкви. Генрих побледнел от гнева. Пусть думают, что от страха, ибо в это мгновение он, казалось, был у них в руках: ведь они не могли знать, что он давно привык иметь дело с убийцами.
Он отказался выполнить их требование с таким величием, какого они от него не ожидали: занимая престол, он не отречётся от своей души и сердца. Потом окинул взглядом собравшихся. Тут была вся знать, но кого же они выслали вперёд, кому предоставили держать слово перед Генрихом? Некоему д’О, всего навсего О, да он и с виду таков: пузатый молодой человек, который благодаря милостям прежнего короля стал лодырем и вором; один из тех, кто поделили между собой страну и доходы. Так за тем им ещё нужен какой то король? И этот бесчестный негодяй осмелился его, человека, который всю жизнь боролся, наставлять на путь истины и ссылаться на единство нации! Да, ведь в назидания пускаются обычно бесчестные люди! Генрих пристально посмотрел на него и заговорил с особенной твёрдостью: – Среди католиков моими сторонниками являются все истинные французы и все честные люди, – После столь явного оскорбления присутствующие смолкли – и оттого, что это бросил им человек с решительным лицом, и оттого, что это была правда.
Но таких людей убедить ещё легче, если за дверью слышится звон оружия. И вот дверь распахивается, топая, входит один из солдат, Живри, он кричит: – Сир! Будем смелы – и вы король! Отступают только трусы. – После этого все, кого он разумел, исчезли. Потом явился Бирон, он хотел заверить Генриха, что уж швейцарцы то ему не изменят. Правда, одних швейцарцев мало, их не хватит. «Но зато есть Бирон, костлявый, суровый человек, уже в летах, а все таки он может, опираясь на большие пальцы рук, обойти вокруг стола; он был моим врагом, и настолько благороден, что признал свою ошибку. И он является ко мне, хотя мои дела и обстоят очень плохо». – Бирон! Дайте мне прижать вас к сердцу. С такими, как вы, нельзя не победить.

0

111

На земле и на небе

В течение последующих пяти дней новый король видел, что его войско тает и тает, как перед тем таяло войско Лиги. Маршал Эпернон, который был ещё так недавно опорой королевства, нарочно поссорился с Бироном, чтобы потом заявить: он, маршал Эпернон, при таком короле не будет вести войну – это же разбой на большой дороге. Сказал и удалился в своё королевство, в Прованс. У каждого из них было по маленькому королевству, которое они себе отхватили от провинций, входивших в состав большого; туда то он и удалился, забрав с собой своих дворян и всех солдат. У нового короля не было никакого способа удержать их. Принять католичество? Тем скорее покинут его эти же люди. И заслужил бы он только презрение своих собственных соратников и единоверцев, а также иноземных друзей; и уж тогда ни из Англии, ни из Германии солдат не жди.
В те дни, полные отчаяния, он написал со своим Морнеем обращение к французам, в котором заявлял, что гарантирует обеим религиям их прежнее положение. Сам он оставляет за собой право принять ту, которую будет исповедовать большинство его соплеменников. Он не указал точно срока, но он знал, что это случится. Когда он будет крепко держать в руках и королевство и непокорную столицу, только тогда, и притом – только по доброй воле. Став неограниченным повелителем королевства, он дарует своим прежним единоверцам полную свободу совести, таково было его решение; принял ли он его ради них или из уважения к самому себе, чтобы не дать пощёчину всему, чем он был раньше, – не все ли равно? Он тот король, который выпустит впоследствии Нантский эдикт и будет всей своей властью защищать свободу. Он принимает это решение и прозревает будущее именно в эти пять дней, когда почти все вокруг него разбегаются и другой, наверно, бросился бы за ними, чтобы их вернуть.
А тем временем столица, которую он все ещё осаждал, дошла до последних крайностей безумия. Немногочисленные люди, сохранившие трезвость суждения, предпочли бы даже, чтобы вернулся их погибший вождь Гиз. Оставленное им наследие превосходило все, что они видели при его жизни. И в сравнении со своей сестрицей Монпансье Гиз был прямо таки мудрецом. Она же ликовала и бесновалась и бросилась на шею гонцу, принёсшему весть о смерти «тирана». Ей не давало покоя только то, что умирающий Валуа мог уже не узнать, кто именно подослал, к нему коричневого монашка. Это Гиз протянул из могилы руку и нанёс тебе удар!
Герцогиня заставила свою мать, мать обоих убитых Гизов, говорить с алтаря к народу, и та действительно доводила людей до исступления своим кликушеством, ибо через эту старуху вопил весь Лотарингский дом, его гнусность, распутство и тайное безумие, толкавшее его на все совершённые им злодейства. Герцогиня хотела немедленно провозгласить королём своего брата Майенна, но тут она получила отпор от испанского посла. Его государь, дон Филипп, окончательно решил, что теперь Франция – всего лишь испанская Провинция; его войска заняли Париж. Под защитой своего повелителя Лига могла предаваться любым неистовствам. Мать «Якова где ты?» привезли из деревни и воздавали ей почести, точно пресвятой деве. Изображения коричневого парня и обоих Гизов были выставлены на алтаре, и им усердно поклонялись. Не часто в истории выпадали на долю почтённых горожан, простолюдинов и особенно возвышенной духом молодёжи такие дни, когда можно невозбранно ходить вниз головой; хорошо ещё, что они, при всех злоупотреблениях религией, не обладали серьёзной и честной верой: ибо тогда все это было бы просто чудовищно – и беснование, и упоение, – хотя оно и так чудовищно, если поразмыслить…
Это были те самые дни, в которые Генрих, стоя перед запертыми воротами города и всеми покинутый, все же оставался твёрд в своём решении спасти разум и защитить свободу. Но сначала нужно вырвать королевство из когтей мирового владыки. И Генрих не отступит в Гасконь и не бежит в Германию. Он слышит голоса, которые советуют ему и то и другое, они кажутся голосами человеческого, здравого смысла; притом ведь находишься в положении, из которого как будто нет выхода. Но один он знает: трудно оставаться твёрдым. Отвагой завоёвываешь доверие, доверие даёт силу, сила же – матерь побед, победами мы укрепим наше государство и обезопасим нашу жизнь
Восьмого августа он снялся с лагеря. Останки покойного короля Генрих проводил только часть пути. Обстоятельства не позволяли предать их земле с подобающей торжественностью. Затем он разделил надвое своё войско, от сорока пяти тысяч солдат у него осталось всего десять одиннадцать тысяч. Маршала Омона и своего протестанта Ла Ну он послал, дав каждому по три четыре тысячи солдат, на восточную границу, чтобы они прикрывали королевство от нового вторжения испанских войск. А сам с полсотней аркебузиров и семьюстами конников решил принять на себя все силы противника, сколько их ни было в стране, но именно там, где он наметил.
Он двинулся на север, к Ла Маншу, в надежде на помощь английской королевы, которая первая нанесла удар мировому владыке. Если бы поддержка со стороны Елизаветы не представлялась ему возможной, Генрих никогда бы не стал рассчитывать на то, что город Дьепп откроет перед ним ворота. Двадцать шестого он стал у стен Дьеппа, и тотчас ворота растворились. Эта поспешность была порождена тревогой. Вот появляется, прорвавшись сюда из подозрительных далей, главарь разбойничьей шайки – ибо кто же он ещё? Называет себя королём, а страны нет; полководцем – а нет солдат. Жена и то от него сбежала. С другой стороны, никто не знает, когда подоспеют силы великолепного Майенна и что ещё до тех пор может случиться. Вдруг английские корабли примутся обстреливать с моря несчастный город, а с суши уже напирают солдаты Генриха. И вот город выбирает зло, которое считает наименьшим, и открывает ворота. Держа в руках огромные ключи, стоят на коленях отцы города, подносят хлеб соль, а также бокал с вином, которое, может быть, отравлено. Но король разбойников поднимает с мостовой толстого старика, точно пушинку, и говорит, обращаясь ко всем: «Друзья мои, прошу вас, не надо этой шумихи! Все у нас по хорошему, и этого мне достаточно. Добрый хлеб, доброе вино и приветливые лица».
Кубок он так и не выпил, чего они не заметили, поражённые тем, что он оказался столь беззаботным и простым. Они же были потомками норманнов, с более тяжёлой кровью, чем у него. Их город стоял на месте, открытом для вражеских ударов, и его граждане встречали частые напасти выдержкой и мужеством. Но сохранять вдобавок весёлое расположение духа! Взять у молодой девушки из рук розу, шутить и каждому что нибудь обещать! А есть у него что дарить то? Они все же пересчитывают его небольшой отряд, горсточку всадников, жалкую пехоту. Потом размышляют и спрашивают друг друга: – И он с этим намерен завоевать герцогство Нормандию? Не может быть! – А дело обстояло так, что «с этим» он намеревался завоевать все королевство, от края до края. Жители просто не поняли его, когда он заявил об этом во всеуслышание: для людей, лишённых воображения, бесспорным казалось обратное.
Так же как жители Дьеппа, действовало и большинство обитателей других городов – ибо они ничего не могли предугадать, даже каков будет ближайший час этой действительности, хотя каждый мнил, что уж он то знает её, как свои пять пальцев. Они до самого конца не замечали, что все их представления – просто бредовый сон, а не правда жизни. Какое бы всемогущество Лига себе ни приписывала, она оставалась только ночным призраком и от сияния солнца должна была исчезнуть. Но, как ни странно, они этого не сознавали. Напротив, ту восходящую истину, которую нёс с собой новый король, эти люди встречали, озабоченно хмурясь, хотя испытывали скорее сомнения, чем ненависть; так было не только с жителями Дьеппа, но со всеми. Тут, конечно, примешивался и страх, затаённое тревожное предчувствие: а вдруг новый король – воплощённая человеческая совесть? Как же так? И неужели «этим» намерен он завоевать герцогство Нормандию? Нет, невозможно! И когда он потом победил – достаточно было ему выиграть одну битву, – они поняли: он получит королевство. Поняли из конца в конец по всей стране, что занялся долгожданный день.
– Ну что, Дьепп! – воскликнул Агриппа д’Обинье, уже исполненный поэтического вдохновения. – Не только под Дьеппом стоим мы на этой мглистой равнине, между поросшими лесом холмами и рекою Бетюн, где мы роем траншеи, и я даже снял башмаки, так горяча работа. Здесь находится одна лишь наша телесная оболочка; как земляные черви, голые, мы пробиваем ходы в глине, роем два окопа, один позади другого, чтобы устоять, когда по равнине на нас двинется злобный враг. И мы стараемся здесь укрепиться по всем правилам человеческого искусства и зацепиться за этот клочок земли. С тылу у нас деревня Арк, а над нею – крепость. Ещё дальше нам послужит заслоном город Дьепп, если придётся отступать, и мы даже можем надеяться на помощь английских кораблей.
– Ну и хватил, Агриппа, – заметил Рони. – Отступать мы не будем.
А дю Барта вставил: – Пожалуй, даже не сможем – когда протянем ноги на этом поле.
– Господа! – остановил их Роклор. Однако Агриппа не оторвался от своих мыслей, или, вернее, своего стихотворения: – Конечно, наша телесная оболочка находится здесь, на этом поле под Арком, где слева от нас река, справа поросшие кустами холмы, серые от тумана, и между ними деревенька Мартеглиз.
– С харчевней и хорошим вином. Я пить хочу, – вставил Роклор.
– Когда на этом поле мы протянем ноги, – повторил вполголоса дю Барта и сосчитал слоги.
Агриппа: – Но где же мы духом? Не в харчевне и не на равнине среди других мертвецов! Духом мы уже в будущем – после сражения, после победы. Ибо кто же не знает, что мы должны победить. Даже враг это почуял. Майенн и его легионы уже спешат сюда и жаждут лишь одного: чтобы мы их разбили.
– Где уж там, – заметил Рони холодно и трезво. – Майенн идёт сюда отнюдь не за этим, он хочет захватить короля – он сам говорил и воображает, что очень силён и куда как хитёр.
Агриппа: – И все же в тайном закоулке сердца он жаждет того же, чего жаждет весь мир – не только Дьепп и взволнованное королевство. Мы должны их спасти от Испании и от них самих. Мы сломим власть мирового владыки. Мы боремся не с ними.
– А с их испорченностью и слепотой, – добавил дю Барта.
Агриппа же торжественно: – Друзья! Нашей победы ждёт все человечество, самые дальние страны взирают на нас и все гонимые. С нами молитвы униженных, угнетённых, а также совесть мыслителей, она говорит за нас.
Даже Рони согласился с этим:
– Мы действуем в полном согласии с гуманистами всего Старого света. Но это не стоило бы и ломаного гроша, если бы гуманисты умели только думать, а не ездить верхом и сражаться.
– А они умеют, – подтвердили Роклор и дю Барта. Рони сказал:
– Морней объявил всем королевствам и республикам, что именно мы должны свергнуть мирового владыку. Морней послал Фаму, и вот по всем странам летит она, трубя в трубу, возвещая о том, что мы бьёмся за право и свободу – они наши святые. И что мы выступаем от имени добродетели, разума и меры – они наши ангелы.
Роклор спросил вызывающим тоном:
– Разве вы сами в это не верите, господин Рони? – Но тот ответил:
– Поверить я готов и в это и ещё во многое. А вот иметь мне хотелось бы несколько тысяч ливров из вьюков толстяка Майенна.
Дю Барта заговорил со всей силой, какую даёт твёрдое знание, и со странными интонациями, точно гость, который пришёл откуда то с вестью и скоро должен возвратиться.
– Нет, не на этом поле протяну я ноги, – можете мне поверить. Всем нам ещё суждено сквозь земной удел увидеть клочок голубого неба. Повержена будет нами десятикратная сила врага, и я слышу, как облегчённо вздыхают народы и посланцы республик и пускаются в путь, чтобы поклониться нашему королю и заключить с ним союз.
Рони хотелось вставить: «Ну, ты перехватил. Ведь это лишь незначительная победа, четыре тысячи солдат, которые держатся, зацепившись за самый край материка и королевства; по человеческому разумению такая горсточка ничего не может решить. Но, может быть, мой король больше, чем король без страны? И послы будут действительно спешить к нему? Да нет, куда уж там. Ну, а Фама? – возразил он самому себе. – А взирающий с надеждою мир? А этот король?» Тут он встретился взглядом с господином де Роклором, и тот кивнул ему молча и уверенно. Для всех этих людей, называвших себя червями, для строителей земляных укреплений, которые они возводили, босые, зарывшись ногами в землю, правда сделалась отчётливо зрима, хоть и плотен был окружавший их туман. Им первым, в виде великого исключения, было дано знать ближайший час действительности.
Агриппе осталось только прочесть те строки, которые в нем уже звучали; остальные приготовились слушать.

Явись, о господи! Завесы больше нет
Меж нами и тобой. Сияньем ты одет.
Мелодией звучат небесные просторы.
То – сонмы ангелов, то – их святые хоры.

Проговорив эти слова, Агриппа умолк, ибо туман действительно расступился, над их головой показался овальный клочок неба, брызнул свет, и они своими глазами увидели – что именно, потом никто из них не рассказал. Но это были те святые и ангелы, которых они перед тем призывали, и все стояли в овале света. Ликами, одеждой и доспехами они походили на самых прекрасных и отважных богов древности. А среди них совершенно ясно виден был сам Иисус Христос в образе человека.

0

112

Псалом LXVIII

Под Арком, в траншее, Генрих выговаривает своему маршалу Бирону за то, что они вот уже неделю ждут нападения противника. Майенн стоит за лесом, и никакой перестрелкой его оттуда не выманишь. В такой туман он сражаться не будет. Но этот же туман мог оказаться немалым преимуществом для меньшего войска. Генрих хочет навязать неприятелю бой. Старик не советует. – Вы меня послушались, сир, и не засели в этом паршивом Дьеппе! Это такая паршивая дыра! – Она так и кишит предателями, – добавляет Генрих. А маршал: – Вы разбираетесь в людях, мне на себе пришлось в этом убедиться. Зато я лучше вас вижу преимущества того или другого поля боя. Никакой туман не должен заставить вас уйти с этого широкого, отовсюду защищённого четырехугольника. Можете быть уверены, что здесь вы удержитесь. Здесь за вас сами условия местности: с тыла крепость, слева река с болотистыми берегами, недоступными ни для конницы противника, ни тем менее для его пушек. А стрелять издали в тумане он не может.
– Зато наши пушки, – пробормотал Генрих. – Где они у нас? В том то и весь секрет! Вот будет сюрприз!
Бирон взглянул вокруг, они помолчали. Потом маршал пожал плечами: – И справа Майенн не может напасть, холмы поросли кустарником, лощины очень узкие. Ему остаётся только одно – двинуться со стороны леса, через открытое поле. Сир! Вы будете ждать его между вашими двумя полевыми укреплениями: передовое защищают пятьсот ваших гугенотов, когда то я с ними имел дело, знаю. Но там места достаточно, и вы можете выстроить по фронту ещё пятьдесят конников.
– Вы все тщательно продумали, Бирон, это знают и войска. У меня солдат не так много, и поэтому каждый способен судить сам обо всем и все видеть. Его боевой пыл не слеп, а вызван пониманием. И наше преимущество в том, что нас мало.
– Сир, ваше лицо закрыто от меня прядью тумана, и я не вижу, смеётесь вы или нет.
Генрих шепнул ему на ухо: – И туман скроет от врага, как нас мало и как удачно мы расположились, – закончил он и провёл рукой от одной точки широкой равнины до другой: там было шесть опорных пунктов, он знал каждый и находил их даже среди тумана.
Ни Генрих, ни Бирон не упомянули о том, что само собой разумелось: туман защищал, но он таил в себе также опасность и для тех и для других. Весь день крались в обе стороны невидимые лазутчики. В гигантской армии Лиги то и дело возникала беспричинная тревога. А в королевском войске люди прикладывали ухо к земле и слушали. Наутро Майенн решил больше не ждать, пока туман рассеется; он ударил по врагу. Майенн владел военным искусством, он напал неожиданно или думал, что неожиданно. Он не стал двигаться по равнине, а послал отряд пехоты – всего триста немецких ландскнехтов – в обход, через холмы. Если его сведения верны, то король собственной особой стоит справа от второй линии укреплений. Прячась за кустами и в тумане, надо обойти и захватить его; таким манёвром Майенн надеялся сразу же выиграть бой. Захватив короля, немцы кинутся ко второй линии окопов, атакуют с тыла первую, а там соединятся с конницей Лиги. Если взять все укрепления и королевскую гвардию, то от войска Генриха останутся на открытой равнине всего две три кучки, готовые сдаться. Так рисовал себе противник тот бой, который он собирался начать. Но судьба готовила ему совсем иное.
Первую линию укреплений занимал Бирон, а вторую Генрих. Бирон опирался на часовню, которую намерен был удерживать со всем присущим ему упорством. У старика было всего шестьдесят конников, но такие глаза, которые и сквозь туман увидели ползущего через кусты ландскнехта. Он послал к королю вестового. Когда триста немцев, задыхаясь от долгого пути, ползком прибыли на место, их уже ожидали, и им осталось только с умильным видом поднять руки. Они уверяли, что в душе они сторонники короля; поэтому им помогли перебраться через ров, даже не отняли оружие, и король коснулся их рук. Однако намерения у них были несколько иные. Это открылось, когда мощные отряды Лиги, пешие и конные, обрушились на защитников первой линии. Но здесь стояли пятьсот аркебузиров – ревнителей истинной веры, и трудно пришлось бы тому, кто захотел бы их одолеть. Лёгкой кавалерии врага все же удалось прорваться в замкнутое пространство между двумя линиями окопов. Но там двадцать шесть дворян короля верхами налетели на неё, выскочив из тумана, – причём туман мешал определить их число, – и погнали перед собою неприятельскую конницу прямо к часовне; а тут они натолкнулись на Бирона и его шестьдесят солдат.
Ландскнехты, стоявшие у второй линии окопов, постепенно забывали о своей преданности королю. Они заметили, что отряды Лиги прорвались в замкнутое пространство. Того, что произошло потом, они не уразумели, вернее, уразумели слишком поздно, во всяком случае, они мгновенно опять стали врагами. Им удалось вызвать этим большое замешательство. Бирона, спешившего сюда, сбили с лошади. Тот же немец, который сбросил маршала, приставил пику к груди самого короля и потребовал, чтобы Генрих сдался: ведь тогда этот малый был бы обеспечен на всю жизнь. К сожалению, он опоздал, ибо его сотоварищи были уже разбиты на внутреннем поле; в пылу усердия он этого не заметил. И он видит вдруг, что его окружают всадники. Они вот вот его прикончат. Лицо немца становится глупее глупого, а король смеётся и приказывает отпустить его.
Но тут Бирон разгневался. Он сильно ушибся и с трудом влез на своего коня; никто ещё не видел, чтобы он хоть раз в своей жизни свалился с лошади. А теперь свидетелем оказался сам король; однако Генриху все равно, он хохочет. Что ж, если ему нравится ощущать острие немецкой пики на своей груди, – его дело. – О! Я не могу похвастаться кротостью, ни благодушием. Отдайте мне этого негодяя!
Старик был костляв, как и его старая кляча, взгляд его опять стал железным, таким помнил его Генрих в дни их вражды. Вот он, прежний враг, он покачивается на коне – сухой и длинный; ни грохот, ни сутолока сражения не могут отвлечь его от мысли о каре и мести. – Вы, Бирон, такой, а ландскнехт этакий. А мне приходится жить со многими людьми. – Король сказал это спокойно, уже слегка отвернувшись. Он спешился и стоял внизу, на дне окопа; всаднику, сидевшему па лошади, он представлялся маленьким: маленький серый панцирь, пышный плюмаж из белых перьев. Но тем сильнее вдруг почувствовал Бирон отделявшее их расстояние, и не только расстояние между королём и подданным – тайной узостью и мощью человеческих глубин дохнуло, на него снизу, на него, кого люди прозвали «смерть на дне». Кто этот человек там, внизу, – шутник? Игрок, готовый что угодно поставить на карту? Слезливый мальчишка? Нет, склонись, Бирон, это король, – так ясно мы этого ещё никогда не чувствовали. Все говорят: он добр. Все видят: он весел. Да, – наверно. Так проносятся светлые птицы по тёмному небу. Все это верно, – и мягок он и силён духом, особенно же в нем сильно, если уж говорить откровенно, справедливое презрение к людям.
Тут Бирон повернул коня и понёсся к своей часовне; ибо вокруг неё шёл бой, а он решил, с ещё небывалым упорством, отстоять её – отстоять для такого короля.
Огромная армия Лиги не смогла взять лагерь гугенотов, защищённый двумя укреплениями. Её гнали направо, через холмы, до самой деревеньки. Бирон продолжал удерживать часовню, и пока вокруг неё шёл бой, враг невольно угодил в болото слева. Там на его отряды ринулось гораздо больше королевских солдат, чем он когда либо предполагал встретить. И никому не пришло на ум, что это могли быть все одни и те же солдаты. Конники короля, которых он провёл галопом через все огромное поле боя, налетели неожиданно, уничтожили несколько отрядов вместе с их командирами и тут же исчезли в тумане. Противник пустился вслед и потерял направление. Куда идти? Против кого? Он искал короля; но тот уже давно умчался, чтобы ещё тому то оказать поддержку. На врага наступали все новые полки, а в действительности это были все те же. Его крупные соединения изматывались поодиночке, изматывались, прежде чем они успевали вспомнить, что представляют собой мощную армию. Настала минута, когда часть главных сил вступила на топкую почву, и она осела под тяжестью стольких тел. Тщетные попытки вернуться, смятение, многих засосало болото. А передние напоролись на швейцарцев.
В ложбине, скрытые кустарником, стояли вдоль ржи королевские швейцарцы, прикрывая деревню Арк, и они легли бы на месте все до последнего, но не пропустили бы ни одного из врагов короля. Эти люди, оторванные от родины и совершенно одинокие на клочке чужой земли, были из Золотурна и Гларуса, ими командовал их же полковник Галлати. Они выставили пики, – с этого места их не сдвинуть, – и упёрлись в землю, широко расставив ноги: они не уступят никакому натиску превосходящих сил врага, они все лягут здесь костьми. Однажды перед ними мелькнули в тумане белые перья, такой плюмаж носил только король. Он сказал им: – Мои швейцарцы! Сейчас вы защищаете меня. В следующий раз я вызволю ваш отряд. – Они поняли его, хотя он говорил на другом языке, чем они, и даже не на французском – тот они знали. Он называл их Souisses . Он был им друг и обещал их полковнику Галлати, что, сделавшись наконец королём Франции, в благодарность поможет свободной Швейцарии избавиться от её притеснителей. Слово короля и для него и для них было священно. Он хотел быть в будущем только союзником свободных народов. А они были из той же породы, как и те верные своей присяге швейцарцы, которые в день убийства адмирала Колиньи удерживали лестницу, пока не пал последний.
Швейцарцы удерживали ложбину. Всадники короля – шеренгой в пятьдесят человек – все вновь и вновь вылетали из за окопов, пехота билась не на жизнь, а на смерть, в шести местах, Бирон отстаивал часовню, – и это были все те же люди, тогда как противник успевал перевести дух, заменяя одних людей другими. Рукопашная, пальба из пистолетов прямо в лицо, но не раньше, чем удаётся рассмотреть цвет перевязи. Подсовывают копьё под сиденье всадника и – вон его из седла, наземь его! Какой то важный дворянин из войска Лиги – вздумал, лёжа на земле, поливать бранью молодого протестанта, который сшиб его: – Тебя высечь надо, сопляк! – Но ему уже не подняться – он сломал себе шею. А у часовни пал один из семьи Ларошфуко, – Осия, – совсем библейское имя. Под Рони и Бироном были убиты лошади. Лошадей было, увы, больше чем достаточно, ибо их седоки, лёжа у них же между копытами, издавали стоны, которые слышала только земля. Над умирающими, как всегда, бушевала жизнь, и сейчас её голосом был грохот сражения.
Короля с его белым плюмажем видели возле часовни, в ложбине у реки, в окопах, на равнине – словом, повсюду; его видел каждый в отдельности и все одновременно. Он окликал их, попавших в туман и в беду, чтобы они выстояли и победили. Он выкрикивал славные имена, носители которых связали с ним свою судьбу, а если до сих пор чьё либо имя ещё не было славным, то он прославит его. Генрих проезжал мимо молодого полковника, командовавшего его лёгкой кавалерией, сына Карла Девятого от простой женщины из народа. «Валуа! Я знаю тебя и не забуду – ни тебя, ни твой дом. Вы пребудете в душе моей навеки». И уже нёсся дальше. «Монгомери! Ришелье! Я сделаю вам сюрприз! Рони! Ла Форс, где беда – так и бог туда. Бирон! Ты видишь? Туман поднимается? Поднимается, должен подняться, это так же верно, как и то, что с нами бог и мы должны победить. Ларошфуко, я для тебя сюрприз приготовил, скоро ты услышишь раскаты грома!»
Нагнувшись с седла, хватает он воина за плечо, и тот падает, но не так, как падает живой. Убитого, во всех доспехах, прислонили стоймя к стене часовни. – Осия? Ты? – спрашивает Генрих про себя, и не хочет верить тому, о чем опрашивает. – Скоро грянет удар грома, но этот уже не услышит его. Нас должны спасти пушки крепости Арк, только бы поднялся туман и можно было навести их. У меня в окопе есть нормандец пират, он скажет мне с точностью до одной минуты, когда поднимется туман. Услышь это напоследок, мой Осия! – Бездыханный лежит Ларошфуко при дороге, как лежал когда то в замке Лувр в ночь резни другой, из того же рода. Так лежат мёртвые при дороге. А король несётся дальше.
Вот он у швейцарцев. Держитесь, – скоро конец. Невозможно, их смяли. Ложбина у реки все таки сдана, и сдана часовня. Остатки королевского войска удерживают только траншеи у моста и подумывают уже об отходе на Арк и Дьепп.
– Кум, – обращается Генрих к полковнику швейцарцу, – вот и я, кум, тут умру вместе с вами или вместе завоюем славу. – Говорит, а сам видит, как видят и все остальные, что плотные ряды врагов надвигаются с тяжёлой мощью, вот вот навалятся и придавят, словно гробовой доской, и его и его королевство. И он содрогается. «Прочь! Дальше! Это ещё не конец: а мои гугеноты?» – И вот он зовёт их, стойких защитников первой линии укреплений; ветеранов Жарнака, соратников господина адмирала, оставшихся в живых после двух десятилетий борьбы за свободу совести. Ревнители истинной веры! И они слышат его призыв, они видят его белые перья, выходят из окопа – самого первого, который эти железные воины удерживают с утра.
Утром их было пятьсот, и они шагают так, словно их и теперь ещё столько же. И с ними рядом идут убитые. Впереди – пастор Дамур. Его имя Дамур. – Господин пастор, начинайте псалом, – говорят король, и они поют. Напасть на врага, когда он упоён блеском и гордыней, – так бывало и в прежних битвах, при Кутра так было. И всегда врагу приходилось плохо. Даже этот многомощный враг пугается, услышав псалом; он остановился, он в смятении.

Явись, господь, и дрогнет враг!
Его поглотит вечный мрак.
Суровым будет мщенье.
Всем, кто клянёт и гонит нас,
Погибель в этот грозный час
Судило провиденье.

Заставь, господь, врагов бежать,
Пускай рассеется их рать,
Как дым на бранном поле.
Растает воск в огне твоём.
Восторжествуем мы над злом,
Покорны божьей воле.

Наконец туман поднимается – и тут же загремели с крепости Арк пушечные выстрелы. Там, где враг подошёл поближе, ядра рвут и бьют его. Это победа, и она спасёт королевство. Господь или совсем не даёт, или уж даёт полною мерой то, что принадлежит ему, – царство, силу и славу. Это тоже сегодня узнает Генрих, исполненный страха божия. Колиньи, сын адмирала, является к нему и приводит с собой из Дьеппа, за который уже нечего опасаться, семьсот солдат, и вот к старым аркебузирам, ревнителям истинной веры, присоединяются ещё семьсот. – Бог тебя посылает, Колиньи!
Генрих не жаловался и не молился, пока дела обстояли плохо, вернее даже – отчаянно плохо, но в счастье он взывает к господу, чтобы в счастье склониться перед ним. Долгие часы, исполненные грозной опасности, перепахивал он копытами своего коня поле битвы, всюду принимал участие в схватках, и каждый из его маленьких отрядов верит, что он все время с ним. Теперь он может остановиться. В туман и неизвестность бросал он имена, и эти имена он ещё более прославил. И всюду, где ни появлялись белые перья его шлема, он укреплял в людях отвагу и твёрдость. Швейцарцам он принёс свою верность – в ответ на их верность. Он говорил с мертвецами при дороге. Он учил маршала Бирона, и тот понял, кто перед ним. Судьба дала ему счастье. Его день уже давно начался, но лишь после того, как рассеется туман, этот день взойдёт, сияя. Ему скоро минет тридцать шесть лет, но это была пока только молодость. По его лицу, которое просветлено скорее тяжёлой борьбой и перенесёнными страданиями, чем радостью, текут смешанные с потом слезы!
С обеих сторон теснят врага его старые воины, борцы за свободу, борцы за истинную веру; силы противника сломлены, а люди Генриха поют. Буйное ликование, в небесах гудит набат, толпа праведных дёргает незримые верёвки колоколов.

Хвалу мы богу воздадим
Напевом радостным своим,
Беспечные, как дети.
Дарует нам победу он.
Грех в битве будет посрамлён.
Исчезнет зло на свете.

Так час за часом, день за днём
Мы господу псалмы поем
В восторге бесконечном.
Бог – наша сила и оплот.
Величья полный, он грядёт,
Назвав себя предвечным.

0

113

Moralité

Le triomphe final ne sera pas seulement acheté par ses propres sacrifices: Henri assiste à l’immolation d’êtres qu’il aurait voulu conserver. Déjà il avait dû faire ses adieux à sa compagne des années difficiles. Il faut encore que le Valois, son prédécesseur, s’en aille, et pourtant Henri, l’ayant sauvé de la main de ses ennemis, l’affectionnait d’une manière très personnelle. Son esprit у était plus content,  préférant se mettre d’accord avec le passé, que de le renier. Avec le sens de la vie, on se plie à bien des necessités. La moins acceptable, pour un esprit bien fait, est celle de voir s’accumuler les désastres. Trop de personnages ayant été mêlés a son existence viennent d’être emportés par les catastrophes, et la mort a voulu trop bien lui déblayer le chemin.
Sur le champs de bataille d’Arques le roi Henri, en nage d’avoir tant combattu, pleure pendant que résonne le chant de la victoire. Ses larmes, c’est la joie qui en cause quelquesunes. D’autres, il les verse sur ses morts, et sur tout ce qui finit avec eux.
C’est sa jeunesse qui, ce jour là, prit fin.

Поучение

Окончательное торжество будет куплено не только ценой его собственных жертв: Генрих становится свидетелем того, как приносятся в жертву люди, которых он хотел бы сохранить. Ему уже пришлось проститься с подругой его первых трудных лет. Суждено также уйти Валуа, его предшественнику, а между тем Генрих спасал его от руки врагов, чувствовал к нему искреннюю приязнь. «Дух его испытывает большее удовлетворение», примиряясь с прошлым, чем отвергая его. При здравом взгляде на жизнь часто покоряешься тому, что необходимо. Менее всего приемлемо для истинного ума мириться с нарастающим потоком бедствий. Слишком много людей, участников его судьбы, унесены катастрофами, и смерть уж чересчур усердно постаралась расчистить ему путь. На поле битвы при Арке король Генрих, весь залитый потом после стольких боев, плачет под песнь победы. Это слезы радости, другие он проливает об убитых и обо всем том, что кончилось вместе с ними.
В этот день кончилась его молодость.

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»



Вы здесь » Vive la France: летопись Ренессанса » Читальный зал » Генрих Манн. Молодые годы короля Генриха IV