Vive la France: летопись Ренессанса

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Vive la France: летопись Ренессанса » Читальный зал » Генрих Манн. Молодые годы короля Генриха IV


Генрих Манн. Молодые годы короля Генриха IV

Сообщений 31 страница 60 из 113

31

Злая фея

Генрих приказал доложить о себе старой королеве, и, когда он был готов, за ним явились два дворянина. Долго шли они втроём по дворцовым комнатам, не обменявшись ни словом, и он понял, что молчат они из осторожности. В другое время он забросал бы их вопросами, но сейчас был одержим одной единственной мыслью – он думал только о ненависти. Но вот провожатые распахнули двери в приёмную королевы, почтительно склонились и оставили его одного. У двери, в которую вошёл Генрих, словно застыли два коренастых швейцарца, а двое, охранявших вход во внутренние покои, скрестили перед ним алебарды. Все четверо казались изваянными из камня, их светлые глаза были устремлены прямо перед собой. Они не видели чужеземца и не поняли бы его, даже если бы он громко воскликнул: «Мою мать отравили!»
Так как Генриху пришлось ждать, то, ему взбрело на ум спрятаться за оконным занавесом. Когда войдёт отравительница, пусть не знает, что он тут, а он подглядит, какое у неё будет выражение лица. Но – в окно светило полуденное солнце, а позади тщательно ухоженного сада он увидел светлые воды реки и все то, с чем он, подъезжая к воротам замка, уже распростился – ничего не ведающий шумный люд, шаткие высокие возы с сеном, скрипучие лодки и повозки. Бросился ему в глаза и длинный, озарённый солнцем дворцовый фасад, который был виден весь из этой угловой комнаты; фасад был великолепен, прямо какое то чудо. Казалось, здание перенесено сюда по волшебству из сказочных миров мечты. В почтённом городе Париже местами вас встречали такие неожиданности, которые никак не вязались с его обитателями. Этот фасад был выше французского двора: он как бы поднимал его из Луврского колодца, где останки дряхлой башни догнивали на могиле столетий. Словом, это была блистательная, обращённая в будущее сторона очень мрачных, древних времён. Увидев дворцовый фасад, Генрих Наваррский понял, что хотя владелица замка и отравительница, но что она вместе с тем и фея. Правда, нужно всегда остерегаться ловушек лукавого, а такой ловушкой может оказаться даже прекрасный фасад. «Обман чувств, наваждение!» – подумал молодой протестант, – или же это подумала покойница, воспользовавшись живым мозгом своего сына? Королева Жанна не раз бывала в этой комнате. Здесь она добивалась прав для своей веры и своего сына, здесь боролась и изнемогала, и, может быть, здесь ей был предложен стакан воды, куда старая волшебница что то подсыпала.
Генрих круто обернулся. Он не слышал даже шороха, однако Екатерина Медичи уже успела, переваливаясь, дойти до середины комнаты. Он узнал только её силуэт, так как был ослеплён светом, она же отыскала взглядом молодого человека и рассматривала его. А где её руки – она спрятала их в складках платья? Королева была в чёрном, она заговорила своим тусклым голосом. «Вот она – жива!» – с горечью подумал сын покойной. Охваченный ненавистью, он слушал, как Екатерина заверяла его, что глубоко скорбит о своей дорогой подружке Жанне и так рада, что он, наконец, здесь у неё. Этому он охотно верил, но решил про себя, что ещё заставит старуху пожалеть об этом. Тем временем его глаза привыкли к сумеркам, царившим в комнате. Да, Екатерина прятала руки! А ещё приплела десницу господню! Сын покойной Жанны прикусил язык, иначе он не сдержался бы и потребовал: «А ну ка, покажите ваши руки, мадам!» Впрочем, она и показала их, Вытащила из складок юбки мясистые ладони с жирными отростками вместо пальцев, на которые ему так хотелось взглянуть, и, усевшись, положила их на стол.
В гневе Генрих сделал к ней шаг, другой. Эти шаги были слишком торопливы и не обдуманы. Ведь перед старой королевой стоял широкий массивный стол, а за её спиной – четыре здоровенных швейцарца с длинными пиками. Она могла не тревожиться и говорить благодушным тоном.
– Как мне жаль вас, молодой человек! Всего восемнадцать лет, не правда ли, и уже круглый сирота. Но я буду вам второй матерью, буду направлять каждый ваш шаг, ведь шаги молодёжи часто бывают слишком торопливы. И я знаю, молодой человек, что вы поблагодарите меня за это, у вас натура живая и искренняя. Мы оба заслужили того, чтобы понимать друг друга.
Его охватил ужас. Казалось, на столе стоит незримый стакан с ядом, и жирные отростки старухи уже подкрадываются к нему, а её устами говорит бездна. Это колдовские чары, их нужно разрушить! Вероятно, какие то заклинания и магические знаки заставили бы это свинцовое лицо с отвисшими щеками лопнуть и растаять в воздухе! Однако не о таких фокусах думал Генрих в этот решающий миг; ему открылось нечто иное: он вдруг почувствовал в глубине души, что убийца его матери достойна сожаления, как та башня в Луврском колодце – остаток погребённых столетий. И все таки башню скоро снесут окончательно. Может быть, Екатерина сама сделает это. Ей или её поколению ведь уже пришлось возвести прекрасный, озарённый полуденным солнцем фасад дворца. Сама же она ещё сидит здесь, как воплощение чёрного и неразумного прошлого. Зло, когда оно уже одряхлело, вызывает смех, даже если продолжает убивать. И, несмотря на его запоздалые злодейства, оно порождает в нас жалость своей слабостью, своей ветхостью.
Поэтому юноша воскликнул звонко и уверенно: – Поистине вы правы, мадам! Я когда нибудь, бесспорно, скажу вам спасибо! Да будут мои поступки так же непосредственны, как и ваши! Я постараюсь понравиться столь великой королеве.
Преувеличенной иронии подобного обещания она, конечно, не могла не заметить; но он и не скрывал её. Чёрные, без блеска глаза Екатерины, вдруг ставшие колючими, действительно впились в его лицо, в котором не отражалось решительно ничего, кроме юношеской отваги. Под её пытливым взглядом Генрих продолжал:
– От вас, мадам, я надеюсь услышать о кончине моей бедной матери королевы больше, чем мне могут сообщить другие. Она имела счастье быть с вами близкой, и во всех своих письмах моя бедная мать всегда отзывалась о вас с высокой похвалой.
– Я думаю! – заметила Екатерина. Она вспомнила последнее письмо, в котором Жанна д’Альбре льстилась надеждой отнять у неё власть и которое Екатерина собственноручно вскрыла и снова запечатала. Об этом письме вспомнил и Генрих.
А старуха стала ещё проще и сказала: – Дитя моё! – сказала прямо таки дружелюбно.
– Дитя моё, мы не случайно здесь одни. Вы поступили хорошо и правильно, что прежде всего явились ко мне, иначе я сама пригласила бы вас, чтобы дать некоторые разъяснения по поводу смерти вашей матери, моей дорогой подруги. Тот, кто не знает, как было дело, может в самых естественных событиях усмотреть тайну, и это вызовет в нем озлобление.
«Ловко разыграно!» – подумал он и ответил: – Вы совершенно правы, мадам, я сам в этом убедился. Никто из тех, кто видел мою мать королеву незадолго до её смерти, не поверил бы, что её жизнь уже под угрозой.
– А вы, дитя моё? – напрямик спросила Екатерина, и притом с такой материнской заботливостью, как будто она самая честная старуха на свете. Вот он, этот миг! Ведь именно ради этих слов Генрих явился сюда. И сейчас он должен крикнуть: убийца! Так представлял он себе расплату с мадам Екатериной до того, как этот миг настал. Однако юноша медлил. Его жгучая ненависть натолкнулась на неожиданное препятствие. – Я жду ваших разъяснении, – изумлённо услышал он собственный ответ.

0

32

Двое в чёрном

Она кивнула с довольным видом. Затем слегка повела плечом, подавая знак двум швейцарцам, охранявшим вход во внутренние покои. Солдаты опустили пики, распахнули обе половинки двери. Тотчас вошли двое одетых во все чёрное мужчин – высокий и поменьше. Они были с непокрытой головой, без оружия, но на их лицах лежала печать какого то скорбного достоинства. Они склонились, как и полагалось, сначала перед королевой Франции, затем перед королём Наваррским, потом замерли, ожидая знака, приказа королевы, и, как только она милостиво опустила руку, заговорили, обращаясь к Генриху:
– Я Кайар, бывший лейб медик её величества королевы Наваррской. – Эти слова произнёс долговязый и, видимо, сам глубоко проникся их торжественностью.
– Меня зовут Дено, я хирург. – Это был совсем другой тип, он с удовольствием обошёлся бы без казённой скорбности.
– По приказу её величества, я, Кайар, член факультета, четвёртого июля, во вторник, был вызван в дом принца Конде и нашёл королеву в постели, у неё был приступ лихорадки.
«Стакнулись, – подумал Генрих, – и теперь будут без конца разглагольствовать». Он сел.
– А какое лечение вы применили? – спросил он вторично мужчину в чёрном. – Клистир?
– Это не моё дело, – ответил хирург, – этим вот он занимается, – и толкнул локтем своего коллегу.
Врач побелел от гнева, однако продолжал с полным самообладанием:
– Я, Кайар, член факультета, незамедлительно произвёл обследование и установил, что правое лёгкое у королевы весьма сильно поражено. Заметил я также необычное затвердение и предположил наличие опухоли, которая могла прорваться и вызвать смерть. Согласно этому, я и записал в своей книге: её величество королева Наваррская проживёт не более четырех – шести дней. Это было четвёртого, во вторник. А в воскресенье, девятого, наступила смерть. – И он протянул Генриху упомянутую книгу с записями.
Генрих бросил беглый взгляд на каракули врача. Второй, одетый в чёрное мужчина состроил такую рожу, которая ясно говорила, что заявлениям первого никакого значения придавать не следует, разве что комическое, и, видимо, решив, что пора высказаться, начал очень просто:
– Я всего лишь хирург Дено и совсем не знаменит, ваше величество, вероятно, никогда не слышали даже моего имени. Но вы, бесспорно, знаете прославленного господина Кайара, красу факультета. Его вскормила наука, а я всего лишь скромный ремесленник и работаю пилой. Он предрекает людям точный час их смерти, вопрошая, если нужно, даже звезды. Я же вскрываю тела людей после их смерти и притом все таки кое что нахожу, чего отрицать нельзя, ибо мои находки можно увидеть и ощупать. Но потом оказывается, что все это уже заранее было записано в сивиллиной книге великого Кайара, почему я остаюсь его ничтожным помощником. – И он отвесил врачу низкий поклон.
А тот принял похвалу как нечто вполне заслуженное. – Так вот, – продолжал Кайар, – когда королева скончалась, я, следуя её воле, выраженной ещё при жизни, поручил здесь присутствующему хирургу Дено произвести вскрытие её тела.
Сын покойной вскочил: – И вы это сделали? И вы осмелились?
Кайар продолжал хранить вид скорбный и достойный. – Не только тело её величества приказал я по её велению вскрыть, но и голову. Ибо королева страдала от мучительной щекотки в голове и опасалась передать какую то неведомую болезнь своим детям. Она настаивала, хоть я и напоминал ей о том, что ничто не передаётся по наследству без воли господней.
– Докажи! – воскликнул Генрих и топнул ногой. – Иначе я ни одному слову твоему не поверю!
Тут врач и в самом деле извлёк какой то свиток, протянул его Генриху, и юноша прочёл имя своей матери, написанное ею самой, это было несомненно. А сверху другим почерком были записаны её распоряжения, о которых рассказал врач.
– И что же вы нашли? Скорей, я хочу знать!
Теперь заговорил хирург. – В теле оказалось все так, как и предвидел господин Кайар, – уплотнение поражённого лёгкого и опухоль, которая, лопнув, явилась причиной смерти. А в голове – вот что.
Точно фокусник, чуть улыбающийся удавшемуся фокусу, он указал на стол, где лежал большой, весь исчерченный лист бумаги. Ещё за мгновение перед тем стол был пуст. Генрих склонился над листом и вздрогнул: на бумаге выступали контуры черепа, это был череп его матери. А хирург продолжал:
– Когда я распилил голову королевы…
– В моем присутствии, – торопливо вставил врач.
– Иначе череп и не удалось бы вскрыть… Итак, когда я вскрыл его, я обнаружил под черепной коробкой какие то пузыри, наполненные водянистой жидкостью, которая, вероятно, ещё при жизни королевы разлилась по мозговой оболочке.
– Отсюда и необъяснимая щекотка, – заметил врач. Хирург толкнул его в бок и пропищал:
– Он вот объяснил! А я бы не смог. Только рисунок сделан мною. Видите, где я держу палец?
Но долговязый, хранивший торжественный вид, попросту отбросил палец своего подчинённого; тот прямо посинел от злости.
Пока врач подробно и с непоколебимой убеждённостью объяснял значение линий и точек, Генрих, хотя и слушал его, однако в то же время продолжал наблюдать за мадам Екатериной. И она сначала склонилась над чертежом, внимательно разглядывая его, хотя, наверное, видела не в первый раз. Но чем яснее становилась болезнь её милой подруги, тем больше откидывалась назад мадам Екатерина, пока снова не приняла прежнее положение в своём кресле с прямой спинкой.
– Это такой редкий случай, – заметил врач, – и настолько подозрительного свойства, что мой учитель и предшественник наверняка бы предположил здесь колдовство, я же верю только в природу да в волю божию.
Мадам Екатерина ободрительно кивнула и поглядела на сына своей подруги, – да, перед ним лицо доброй, простодушной женщины, быть может, искушённой и многоопытной, но в этой смерти она тоже ничего не понимает, она искренне встревожена загадочной немилостью судьбы. «Если б только я мог проникнуть в бездну её взгляда!.. – думает сын отравленной Жанны. – Хотя почему она непременно должна быть отравлена? Все могло произойти вполне естественным путём. В искренности врача сомневаться не приходится, как, впрочем, и в ограниченности его познаний. А пузыри под черепом у моей матери? Чем они вызваны? Ядом? Ах, если бы я мог проникнуть в бездну этого чёрного взгляда и нащупать руками, что там прячется! Я хочу знать наверняка!»

0

33

Почти победительница

Его душевная борьба едва ли могла ускользнуть от умной старухи, однако Екатерина сделала вид, будто ничего не замечает. Она держалась так, словно её единственная цель – смягчить горе скорбящего сына. Прежде всего она подала знак обоим лекарям, и они, поклонившись, удалились с тем же достойным и скорбным выражением, с каким вошли. Затем Медичи, видимо, решила дать ему опомниться, но воцарившееся молчание продолжалось, может быть, слишком долго: ненависть Генриха, на время утратившая свою напряжённость, проснулась с новой силой. Он вспомнил о вскрытых письмах: именно после того, как они были отправлены, умерла его мать! Сам того не замечая, он большими шагами забегал по комнате. Мадам Екатерина спокойно следила за ним, и он, заметив это, снова почувствовал в душе смятение. Юноша внезапно остановился перед ней, окрестив руки, в недопустимо вызывающей позе. Слово «убийца» уже грозило сорваться с его губ. Никогда ещё он не был так близок к этому. Однако она предупредила взрыв и начала мирно и неторопливо:
– Милый мальчик, я рада, что вы теперь знаете столько же, сколько и я. Мне было приятно видеть, как вы тоже постепенно убеждались в истине. Теперь мы можем похоронить печаль в глубине наших сердец и обратиться к радостному будущему.
– А череп? – угрожающе бросил Генрих в лицо королевы, тяжёлое и серое, как свинец. Затем поискал глазами на столе – листок с рисунком исчез; от изумления у него прямо руки опустились. Впервые мадам Екатерина не сдержала насмешливой улыбки, отнюдь для него не лестной. «Вы даже этого не заметили, милый мальчик», – точно говорила эта улыбка.
Как ни странно, неудача успокоила Генриха и настроила его самым деловым образом. Ничего не поделаешь. Екатерина взяла верх. Договориться с ней нужно. И он тут же забыл о ненависти и недоверии, точно их и не было. При его характере это было нетрудно. С чувством облегчения уселся Генрих против старухи, а, она одобрительно кивнула. – Нас с вами ожидает немало хорошего, – сказала Екатерина.
Генрих не ответил, и она продолжала: – Теперь мы друзья, и я могу сказать откровенно, почему я отдаю вам свою дочь: из за герцога Гиза, который мог бы стать опасен моему дому. Он ведь был вашим школьным товарищем, и вам, вероятно, известно, что Генрих Гиз упорно домогается любви парижан… Он старается выказать себя более усердным христианином, чем я, а я, как известно, изо всех сил защищаю святую церковь!
При этих словах какая то искорка сверкнула в её непроницаемом взоре, а Генрих тут же забыл, что ему хотелось заглянуть в глубины её души, и беззвучно рассмеялся вместе с нею: хоть в неверии своём созналась, и то хорошо. Презрение к ханжескому фанатизму сближало их. Впрочем, лицо её тотчас опять стало серьёзным.
– Но он добился того, что папа и Испания поддерживают его. На их деньги этот ничтожный лотарингец мог бы выставить против меня большое войско. Если так будет продолжаться, этот Гиз, пожалуй, весь Париж поднимет. Больше того: он может нанять убийц. А чего он в конце концов добьётся? Франция сделается испанской провинцией.
Мадам Екатерине было все равно, что её случайный собеседник – незначительный молодой человек. Она предавалась со страстью своему излюбленному занятию – заглядыванию в бездну.
– Ведь и я, – продолжала она вполголоса, – могла бы доставить приятное испанскому королю. Он злится на меня за то, что я щажу моих протестантов… – Екатерина смолкает, она долго что то обдумывает. Её сжатые губы шевелятся, и это заставляет Генриха насторожиться больше, чем её слова. – Нанимать убийц? – бормочет Медичи.
И она могла бы это сделать! Но только ей это ни к чему: её собственная жирная ручка отлично умеет приготовить ядовитое питьё! Он пристально наблюдал за ней, и она вскоре заметила его насторожённый взгляд…
– Мои протестанты мне так же дороги, как и все остальные французы, – заявила она по прежнему невозмутимо. И закончила, слегка подчёркивая свои слова: – Я ведь королева Франции.
– Это ваш сын – король, – необдуманно поправил он её, вспомнив рассказ своей матери Жанны о том, что король страдает каким то ужасным недугом и что оба брата Карла, ныне здравствующие, обречены на ту же болезнь, – старшим она уже овладела.
«Кто эта одинокая старуха, – спрашивает себя Генрих, – которая, видимо, надеется пережить всех своих сыновей? До остальных французов ей, в сущности, так же мало дела, как и до нас, протестантов». Вслух он сказал:
– Как прекрасен ваш замок Лувр, мадам! Но все, что придаёт ему блеск, идёт с вашей родины. Архитектура ведь итальянская, – «так же, как и искусство изготовлять яды», хотелось ему добавить. Она пожала плечами, ибо из этих двух искусств первое было ей совершенно чуждо. Да и свою Флоренцию она ничуть не любила: в молодости она была там несчастна и подверглась изгнанию.
Однако мадам Екатерина умела быть только собой и ничем иным; этим она и была сильна, пока жизнь её не сломила.
Сейчас она подозрительно уставилась на юношу: – Вы говорите о короле? Разве вы виделись с ним раньше, чем со мной?
Он с живостью отрицал. Екатерина заговорила ещё тише: её слов не должны были слышать даже швейцарцы у дверей, хотя они все равно ничего бы не поняли. – Король бывает иногда не в себе, – зашептала старая дьяволица. Я никому не говорю об этом, но на него иногда накатывает ярость, и он тогда бредит убийством, бойней. Это у него от болезни, – настойчиво бормотала она.
А Генрих подумал: нечего сказать, в хорошую он входит семейку; впрочем, ничего здесь нового нет. Но мать кровоточивых сыновей уже снова успокоилась. – Остальные два у меня удачные, особенно д’Анжу. Подружитесь с ним, мой мальчик. А главное, держите всегда нашу сторону против лотарингцев! Вы будете так же командовать нашим войском, как ваш отец, – вы можете, – и пригодитесь нам не меньше, чем он. Зато вы получите мою дочь. Но и тут, смотрите, остерегайтесь герцога Гиза. Женщины считают его красавцем.
А Генрих думает про себя: «И спят с ним. Нечего морочить мне голову, мадам! Мы друг друга знаем, и мне известно, какова та девушка, на которой я женюсь. Только моя дорогая мать не догадывалась…» – шептало ему его любящее сердце.
И он сказал с вызовом: – Потому то вы, мадам, и отослали Гиза до моего приезда.
А старуха отвечала ещё спокойнее: – К вашей свадьбе он вернётся. Иногда бывает лучше, чтобы на глазах у молодой девушки не торчал мужчина, который пользуется слишком большим успехом. А мне, старухе, следует постоянно надзирать за ним. Я хочу, чтобы все мои враги были собраны тут, у меня, в Лувре. К ним принадлежит и он, в этом не может быть сомнения.
Столь бесцеремонная откровенность могла бы оскорбить Генриха, хотя он уже с юных лет не верил в доброкачественность человеческой природы. Но Екатерина слишком уж обнажала жизнь. С другой стороны, в нем брало перевес какое то доверие, мало помалу возникавшее в его душе во время их беседы. Когда восемнадцатилетний юноша слышит столь лестное мнение о себе, он в конце концов попадается на удочку. «Мне лично этой знаменитой ведьмы бояться нечего, да и матери моей ничего она в питьё не подмешивала». И если бы сейчас перед ним стоял на столе стакан, он был бы готов залпом выпить его.
Вместо этого мадам Екатерина подала знак, стража тут же распахнула наружные двери, и на пороге появились те двое дворян, которые проводили Генриха сюда. Слегка удивлённый, Генрих простился и последовал за ними.

0

34

Нечистая совесть

Он заговорил со своими провожатыми. Один из них был первым дворянином короля, его звали дю Миоссен; это был человек крайне осторожный и тщательно скрывавший, что он протестант. Генрих сказал ему это прямо в лицо; по некоторым безошибочным приметам он умел распознавать ревнителей истинной веры. Принц спросил, смеясь:
– Вы что, боитесь парижан? Народ нас, верно, недолюбливает?
– Если бы вопрос шёл только о народе, – загадочно ответил Миоссен.
– Стыдитесь! У первого дворянина короля должно быть больше гордости!
Затем Генрих покинул обоих придворных и ускорил шаг, ибо в глубине парка, содержавшегося в образцовом порядке, заметил самого Карла Девятого; тот был один и возился со сворой собак, которые оглушительно лаяли. Генрих окликнул его. Но король не слышал, а в это время внимание Генриха привлекло нечто другое: он стоял под окном той комнаты, из которой только что вышел. И вот перед ним озарённый солнцем фасад во всей своей неправдоподобной прелести, быть может, искушение лукавого, но во всяком случае, если даже наваждение, то чарующее наши чувства. И тут же он понял, что мадам Екатерина отпустила его в слишком уж выгодную для неё минуту, когда он наконец решил, что его мать все таки не была отравлена. Именно в тот миг, когда он этому поверил, Екатерина отпустила его. Она видела его насквозь с грубой прозорливостью, он же тщетно старался проникнуть в глубины её непроницаемого взгляда. И тогда юношу охватил страх: в нем опять ожило то первоначальное ощущение, с которым он вошёл в комнату наверху, – вошёл как судия и мститель. «Убийца!» Дважды удержался он и не произнёс этого слова, и не только из осторожности, как опытный царедворец, но и потому, что старуха действительно внушила ему какое то дурацкое, слепое доверие. «В таких случаях молодость – плохой советчик, по крайней мере меня она обрекла на полное бессилие!»
Он быстро отыскал знакомое окно. Нет, он все таки не ошибся! Лицо тут же снова исчезло, Генрих не успел его рассмотреть; за ним следили, он чувствовал это. Проверяли, осталось ли что нибудь от его ребячьей доверчивости? «Самая малость, мадам Екатерина! Я знаю далеко не все, и даже отчего умерла моя мать королева, не знаю наверное! Но я не забуду никогда, что из двух искусств ваших соплеменников – составления ядов и благородного зодчества – вам доступно только первое. Вы злая фея, если только вы фея. Мне предстоит здесь изведать, что такое ужас, но при этом я должен смеяться. А про своего толстого сына она сказала, будто он бешеный».
Генрих снова направился к Карлу Девятому, но уже гораздо медленнее. Тот все ещё не замечал его. Вернее, он отвёл свой косящий взгляд и сделал вид, будто занят только собаками. Две собаки подрались. Король, начал науськивать их друг на друга, и они сцепились ещё яростнее. Тогда он крикнул, перекрывая лай и рычание:
– Обе надоели! Пусть загрызут друг друга!
После такого приёма, ещё более глупого, чем неучтивого, Генрих повернулся, чтобы уйти. Тогда, Карл бросил своё занятие и пошёл за ним. – Наварра! Что вам сказала моя мать королева? – И скосил глаза. А Генрих решил: «Он, видно, ждал меня здесь внизу с большим нетерпением».
– Мы говорили все больше о черепах да об убийствах. Было очень весело, мадам Екатерина мне нравится, впрочем, и я ей тоже.
Карл вздрогнул, задрожал и пошатнулся.
– Ради господа, Наварра, я знать ничего не хочу об убийствах! Совсем недавно два человека из моей личной охраны прикончили здесь друг друга, как вот эти злые собаки. У моей матери королевы голова всегда набита всякими ужасами.
– А она то же самое говорит про вас, – вставил Генрих. У короля Франции словно язык прилип к гортани, он даже весь как то съёжился. Хотя на него, по выражению его матери, иногда нападало бешенство, страх все же пересиливал ярость. Так случилось и тут. Карл был в белом шёлку, и поэтому казалось, что он даже не побледнел, а пожелтел.
И тут у сына умершей Жанны вспыхнуло новое подозрение: совесть Карла явно была нечиста. Этот сын и эта мать, объявлявшие друг друга сумасшедшими, – раскрытия каких тайн они опасались? Юноше невольно пришли на память слова друзей: «Вы будете второй жертвой. Соберите ревнителей истинной веры! Конечно, было бы благоразумнее покинуть, пока не поздно, этот разбойничий притон. – Взять сестру – и прочь отсюда вместе с моими всадниками! Однако я не сделаю этого, ведь я для того и приехал ко двору, чтобы познать, что такое страх; и потом сюда идут две девушки, впереди них, словно на поводу, выступают павлины с искрящимся оперением. Одна из них – Марго, родная дочь отравительницы» – это первая мысль, которая проносится в голове Генриха. Но её сейчас же нагоняет вторая: «Марго стала красавицей!»

0

35

Лабиринт

Он радостно сделал к ней несколько шагов: – А, милая Марго! – громко воскликнул он. Карл Девятый удивлённо обернулся, потом опять занялся своими собаками. Принцесса Валуа произнесла первые слова, только когда Генрих уже стоял перед нею; она сказала: – Надеюсь, ваше путешествие было благополучным?
– Ваш образ неизменно стоял передо мной, – поспешил он заверить её. – Но в действительности вы несравненно лучше, чем на портрете. А кто ваша хорошенькая подружка?
– Мадам де Сов, – вместо ответа властно обратилась к ней Марго. – Отведите же птиц обратно! – Тогда фрейлина хлопнула в ладоши, и павлины в самом деле пошли перед нею. Она все же успела произвести оценку этого юного провинциала, – достаточно ей было бросить на него насмешливый взгляд из под высоких бровей. Этот будет для женщин лёгкой и безобидной добычей! «Как в руках принцессы, так и в моих», – мысленно добавила она и удалилась, очень стройная и изящная.
– У неё нос слишком длинный, – заметил Генрих, когда фрейлина скрылась.
– А у меня? – капризно спросила Марго, ибо нос у той был ничуть не длинней, чем у принцессы, только более прямой.
– Одно несомненно, – сказал он, – у Матильды гонкие губы.
– У Шарлотты?
– Видите, вот вы и выдали её имя. – Он был весьма доволен тем, что перехитрил Марго, так как ясно, чувствовал её сопротивление.
– Мне больше нравится, когда губы полнее и мягче, и зубы должны быть не такие мелкие и ярче блестеть… – При этом он посмотрел на её рот, потом взглянул ей прямо в глаза – но отнюдь не дерзко, – решила она про себя: недостаточно дерзко. Его взгляд был нежен и полон желания, Генрих попытался обнять её этим взглядом, но очень учтиво и почтительно, не как ту соблазнительную девку на углу улицы. Из Марго, с её полными ногами, вышла довольно таки властная дама! Поэтому то он и не брал её приступом, да и глаза у неё отнюдь не стали покорными, незрячими и затуманенными. «Дочь убийцы! – вспомнил он и испугался. – Стала красавицей, пока мать творила чёрные дела!»
А Марго думала: «На мои ноги он все таки поглядывает!» Ибо отлично помнила, что ещё в детстве обещала ему, на качелях, и он тогда уже хотел это получить. А теперь что стоит между ними? Почему он оробел? Однако её белое, как снег, лицо хранило глубокую безмятежность. Генрих не умел различать, как его дорогая матушка, что у Марго от жеманства, что от белил. Впрочем, Жанна считала фигуру девушки безупречной; это мнение разделял и её сын, и его даже не отталкивало то обстоятельство, что Маргарита чересчур уж затянута. Не мог также предвидеть сын Жанны, что её щеки когда нибудь отвиснут. Хотя она уже не так обильно украшала себя с головы до ног сверкающими жемчугами и драгоценными каменьями, как во время некоей процессии, Генриху она показалась великолепной и сулила всем его чувствам небывалые радости.
Он думал: «Строй из себя принцессу сколько хочешь, скоро мы все равно будем лежать вместе в кровати».
А в её надменно откинутой голове проносились мысли: «Буду я когда нибудь снова спать с Гизом? Едва ли, потому что этот мне нравится. Деревенский юноша – и все же королевский сын, как выразилась его мать».
А он думал: «Марго, Марго, с Гизом ты больше спать не будешь: тебе и меня хватит с избытком».
Тем временем она уже давно начала по латыни какой то холодный комплимент его походам и воинской славе. А он заверил её на том же языке, что восхищён её учёностью и образованностью, а также величием её осанки. Каждый изо всех сил старался щегольнуть самыми изысканно построенными фразами, но думали оба о другом.
Вдруг Марго переменила тему разговора.
– Вы уже говорили с моей матерью.
Генрих вздрогнул, точно его поймали на месте преступления: ведь, что бы он ни говорил, о чем бы ни думал, в душе его неизменно жило одно: «Марго – дочь убийцы!»
– И с глазу на глаз, – добавила принцесса. – Относительно прискорбного события, как я полагаю? Примите моё искреннее соболезнование. – Её подведённые синим веки заморгали, наконец блеснула слезинка. Он тут же схватил её за руку и прошептал: – Пойдёмте отсюда! – Ибо чувствовал за спиной косящий взгляд Карла. Учтиво провёл её Генрих по открытой садовой аллее, но едва они очутились за какой то изгородью, юноша взволнованно спросил:
– Вы видели мою мать перед кончиной? Отчего она умерла? О, отвечайте! – Но принцесса, конечно, молчала.
– Вы ведь знаете, какие ходят слухи? – настойчиво продолжал он. – Скажите мне, что вы на этот счёт думаете! Не хотите? Ах, Марго! Это дурно с вашей стороны!
Не отвечая, она пошла вперёд по дорожке, извивающейся между двумя высокими изгородями, и они очутились в лабиринте, где было сумеречно, даже когда светило солнце. Но чутьё подсказывало ей, что лучше, если Генрих не будет сейчас слишком отчётливо видеть её и она его. Он шёл, прижавшись к плечу девушки, при каждом шаге касался её, и она ощущала на своей шее его дыхание.
– Мне ужасно тяжело. Я словно брожу ощупью и никак не могу найти выход. – Так же блуждали они теперь по узким извилинам лабиринта. – Я всегда, всегда помнил о тебе! – проговорил он вдруг так горячо и трепетно, что Марго приостановилась и посмотрела на него: на глазах у юноши стояли слезы. Это были, без сомнения, искренние слезы, и вместе с тем он был уверен, что она наконец будет тронута и выложит всю правду.
– Я ведь сама наверняка ничего не знаю, – взволнованно начала она и вдруг смолкла на полуслове.
– Но у вас есть основания что либо предполагать? Какой нибудь повод?
– Нет! Нет! – Она словно заклинала его молчать. Тщетно!
– Мы ведь должны пожениться. Но, вы понимаете, почему я сейчас не целую ваше прекрасное лицо и не поднимаю вам юбки? У вас есть тайна от меня, и это сильнее всего остального.
Девушка только застонала. Однако он не давал ей пощады.
– Никогда ещё моя страсть к вам не была так глубока, как теперь. Я смогу любить отныне только одну единственную! – воскликнул Генрих и сам поверил своим словам. – Ах, Марго, Марго! Ведь вы дочь женщины, которая, может быть, убила мою мать!
Внезапно наступившее молчание и ужас, охвативший девушку, явились как бы ответом на его слова. Наконец Марго разрыдалась, она поняла, что стала теперь по новому дорога сыну бедной королевы Жанны и что в той любви есть что то грозное. Она сделалась для него каким то роковым символом, образом из античной трагедии, тогда как сама по себе она довольно заурядная, добродушная девушка, не умеет противиться своим вожделениям и бывала за это иной раз даже порота; считает в порядке вещей, что при их дворе людей убивают и что каждого, кто становится поперёк дороги её матери, умеют ловко устранить. Сама Марго жила среди всех этих злодеяний, нисколько ими не смущаясь, и частенько отдавалась увлечениям, в то время как рядом совершались убийства.
– Вы, может быть, дочь той женщины… – повторил, он, теперь уже лишь для собственного спасения, лишь из за того ужаса, который все больше овладевал его душой, как бы предостерегая от бурно разраставшейся страсти.
– Может быть, – сказала она с глубоким равнодушием. И в самом деле, без всяких доказательств, она была глубоко уверена, что и это злодейство могло быть совершено её матерью с таким же успехом, как и все остальные, поэтому ей стало ещё более жаль его, чем если бы он уже не сомневался и решительно бросил ей в лицо обвинение. Он был беззащитен, у него были ласкающие глаза, его мать убита её матерью. А он готов ради Марго забыть обо всем. Это и особенно его полная невинность и непричастность к таким делам тронули её сердце, оно пылко забилось, и Марго охватило нетерпеливое желание, чтобы юноша наконец оторвался от своих дум и кинулся на неё.
Он уже готов был это сделать, уже протянул к ней руки. Но в последнее мгновение он вскрикнул от ужаса, и она тоже вскрикнула – лишь поэтому, что его чувства стали полностью её чувствами. Но увидела она далеко не то, что увидел он. Его блуждающий взгляд случайно задержался на одном из погруженных в зелёный сумрак закоулков лабиринта: оттуда им навстречу плыла призрачная фигура, словно желавшая встать между ними. Восемнадцатилетний юноша потерял голову, и прозвенел его отчаянный вопль:
– Мама!
Неизвестно, сколько времени продолжалось видение. Но вдруг он почувствовал, что Марго припала к его груди, ощутил желанную, покорную тяжесть её тела, – она сама бросилась к нему, прижалась и проговорила, плача и смеясь:
– Там же просто зеркало, чтобы люди ещё больше запутались среди дорожек; никто к тебе не шёл, только я, твоя Марго! И теперь я – вот, потому что теперь я люблю тебя!
А сама думала: «Две слезы уже скатились у меня по щекам, посмотрим, выдержат ли румяна». Он же думал: «Теперь ей Гиз будет уже не нужен», – и стал мять её широкую жёсткую юбку. Ибо при самых возвышенных побуждениях люди не забывают и о самых низменных.
Однако эти кощунственные мысли носились, как беспомощные челны по бурному морю, и это была страсть. Всюду вокруг них – нечистая жизнь, тайные злодеяния, и только они двое вырвались на просторы пьянящей бури. В это море хотим мы кинуться, и никто о нас больше никогда не услышит! Они замерли, обняв друг друга: прекраснейшие мгновения, единственные и незабываемые. И когда, гораздо позднее, им доводилось встречаться и они уже не раз испытывали друг к другу презрение и даже ненависть, они вспоминали о тех минутах и вдруг становились опять юношей и девушкой из лабиринта, где стоял этот душный и пряный запах…
Марго высвободилась первая. Ода просто изнемогла, чувства такой силы были ей ещё неведомы. Забыл обо всем и Генрих. Как ни странно, но в первую минуту пережитое показалось ему постыдным, он уже готов был посмеяться и над нею и над собой. За таким подъёмом обычно следует смущение, поэтому они продолжали блуждать по узким извилинам лабиринта, и Марго уже не могла найти выход. Но когда выход вдруг оказался перед ними, она остановила Генриха и сказала:
– К сожалению, ничего не выйдет. Я не буду твоей женой.
Впервые с детских лет назвала она его на ты – и только, чтобы отказать ему.
– Нет, Марго, мы должны пожениться. Иначе не может быть, – рассудительно настаивал он. А она:
– Разве ты не видел ту, которая хотела стать между нами?
– Моя мать сама желала этого брака, – торопливо сказал Генрих, чтобы пресечь все дальнейшие возражения. Она же промолвила, изнемогая, задыхаясь: – Мы этого не выдержим.
А имела она в виду, что им не выдержать такой страсти со столькими подводными рифами – грехом, происками, подозрениями; да ещё покойница суёт между ними своё несчастное лицо и мешает целоваться! Марго могла бы, если бы захотела, все свои мысли переложить в латинские стихи; но она этого не сделала, в её чувствах не было тщеславия. Она смирилась, хотя смирение и было не свойственно вольнодумной принцессе Валуа. В ней вдруг проснулось сознание христианского долга, а вместе с ним и потребность в человеческом самоуважении. Нет, решительно в этом лабиринте с Марго произошло слишком много необычного, так не могло продолжаться. Все же она заявила:
– Тебе надо бы уехать отсюда, сокровище моё.
– Слышать, что меня так называют твои губы, и покинуть тебя?
– Это безнравственный двор. Я занимаюсь науками, чтобы ничего не видеть. Моя мать верит только своим астрологам, а те предсказали ей смерть королевы Жанны, – вероятно, другие поручили им это сделать. И мало ли что ещё они ей нашептали!
У Марго могли быть всякие предположения относительно будущих событий, но, вместо того чтобы обратить подозрения Генриха на её мать, она предпочла свалить всю вину на астрологов.
– Поскорей уезжай! – повторила она.
– Вот ещё! Точно я боюсь! – Его возмущение все росло. – Не хватало только, чтобы я закутался с головою в плащ и Париж освистал меня, когда я буду удирать!
– Это в вас говорит глупая гордость, сударь.
– А у вас, сударыня, на уме не то, что на языке. Уж не герцог ли Гиз?
Столь жестоко не понятая в своих самых чистых побуждениях, принцесса Маргарита сверкнула гневным взором на бессовестного, и он не успел опомниться, как она вышла из лабиринта.

0

36

Танец приветствие

Выбравшись из тёмного лабиринта, ослеплённый ярким сиянием дня, Генрих все же увидел, что Марго ушла недалеко. Её брат, король, перехватил её и сжимал ей плечо так крепко, что лицо девушки скривилось от боли. Притом он злобно сопел и что то выговаривал ей, а что, не разобрать. Ясно, что Карл слышал их последний спор. Обо всем, предшествовавшем этому спору, он знать не мог. Но Генрих затрепетал от воспоминаний, что то поднялось у него в груди. Словно горячий ключ, забивший из недр скалы. То же самое, конечно, чувствует и она. И напрасно она с этим борется!
Тем временем Марго удалось вырваться из рук брата, она выпрямилась, гордо и гневно стала перед ним.
– Вы не принудите меня, сир, выйти за гугенота. Мне всегда претили ваши интриги. Всем отлично известно, что я католичка, и я не собираюсь менять веру.
Карл Девятый сначала был изумлён столь неожиданным упорством своей сестрицы. Она осмелилась назвать планы их матери, мадам Екатерины, интригами! Затем он пошёл на попятный; кроме того, король заметил Генриха и громко заявил: – На этот счёт не беспокойся, моя толстуха, католичкой ты останешься и при своём гугеноте! – И добавил вполголоса несколько слов: может быть, это была угроза, может быть, он произнёс имя их матери, ибо принцесса на миг испуганно отвела взор и покосилась на верхнее окно. Брат, видимо, решил, что сопротивление её сломлено, взял за руку и неторопливо повёл к предназначенному ей господину и повелителю.
– Вот тебе моя толстуха Марго, – обратился Карл Девятый к Генриху Наваррскому.
И тут же продолжал: – Наварра, мы с тобой ещё не поздоровались, я был занят собаками. Но мы наверстаем упущенное и выполним все в подобающей форме.
Он тут же отошёл на двадцать шагов, хлопнул в ладоши – вероятно, он уже успел распорядиться, и даже весьма обстоятельно: задержавшись в лабиринте, влюблённые дали ему эту возможность. Правда, все могло быть подготовлено и другой особой; притом ещё обстоятельнее.
С двух сторон, из за Луврского замка, выходившего своим прекрасным фасадом в парк, появились две процессии разодетых придворных, одна двинулась в сторону короля Франции, другая обогнула короля Наваррского. Перед домом выстроились солдаты: слева швейцарская стража, справа французская гвардия. Те и другие ударили в барабаны, и под вихрь барабанной дроби придворные заняли свои места. Тотчас из ближайшей залы донеслись торжественные и нежные звуки скрипок и флейт.
Тем временем средние двери дворца распахнулись. Оттуда вышли дамы – множество прекрасных фрейлин, но все они, подобно жемчугам, окружающим крупные бриллианты, только сопровождали обеих принцесс жеманниц, а те, подчёркивая свою изысканность, держали друг друга лишь за кончики высоко поднятых розовых пальчиков и делали шажки так осторожно, будто ножки у них из стекла. Это были Маргарита Валуа и Екатерина Бурбон. Но как ни заученно выступали они, в их движениях чувствовались живость и своеволие. В такт музыке они проследовали между двумя рядами придворных. Солнце озаряло принцесс с головы до ног, и, когда они остановились и обернулись, чтобы видеть торжественную церемонию, которая должна была сейчас начаться, все на них засверкало, переливаясь блеском: парча, диадемы, нежная, холёная кожа. И все таки они являлись лишь второстепенными фигурами, дополнительным украшением этого празднества. Присущий обеим насмешливый ум на этот счёт их не обманывал; и самолюбивой Валуа и простодушной дочери Бурбонов это показалось забавным, и они сообщили друг другу о своих впечатлениях лёгким пожатием пальцев.
Встретились глазами и брат с сестрой – Генрих с Екатериной. И глаза их как бы сказали друг другую «Помнишь наш маленький замок в По, огород и дикие горы? К чему все эти фокусы! Однако внимание: нам и этому нужно учиться. Откуда у тебя такое красивое платье? А у тебя? От нашей дорогой матери, от кого же ещё!»
Их разговор без слов продолжался лишь мгновение. Карл Девятый уже начал большой церемониал. Генрих услышал за своей спиной чей то голос, может быть, он принадлежал д’Обинье, Конде или Ларошфуко, а может быть, и молодому Лерану: – Сир, – прошептал этот голос. – Точно подражайте во всем королю Франции!
– Кажется, это будет в первый раз, – отозвался Генрих, однако был тут же вынужден признать, что Карл в совершенстве владеет ритуалом. Король Франции – он был в белой шёлковой одежде, коротких панталонах с буфами, длинных чулках и в берете с пером – сделал шаг, всего один шаг, но – этот шаг послужил сигналом для его братьев, герцогов Анжуйского и Алансонского, и они тут же встали у него за плечами. Подобное сочетание трех фигур имело глубокий смысл, и оно означало: «Я и мой дом». В этом сочетании было столько гордости и величия, что преждевременно опустившийся Валуа вдруг снова, как в юности, блеснул утончённостью своей породы. В ту же минуту оркестр заиграл громче: вступили деревянные трубы. До того музыка звучала пленительно, теперь она загремела торжественно и важно, все нарастая, пока вновь не грянула дробь барабанов.
А над королём, над его сказочным дворцом, над залитой блеском свитой простиралось высокое, лёгкое, светлое небо. Звуки разносились далеко, особенно по водам Сены, которая была отделена от ограды изысканного парка лишь заброшенной и, пустынной полосою берега. По береговому откосу уже карабкался кое кто из прибрежных жителей, самые ловкие пытались даже одолеть стену. Стража просто напросто спихивала их вниз древками алебард; поэтому все, кому удавалось подсмотреть кусочек происходившего в парке представления, которое давали сильные мира сего, были очень довольны, и даже те, кто ничего не видел, весело шумели, как и полагается народу.
А в это время одно из окон верхнего этажа, выходящих в парк, тихонько скрипнуло, правда, этого скрипа никто не слышал, и между створами показалось высунувшееся из за штор свинцово серое лицо. Похожие на угли глаза старухи следили за тем, что происходило внизу; все это было ею же самой придумано и подготовлено: торжественная встреча короля католика с королём гугенотом, участие в ней обоих братьев короля, похвальба огромной, блестящей свитой – такое зрелище неизбежно должно было вызвать у сопляка беарнца и его оборванцев ощущение, что сами они люди ничтожные, и укрепить их доверие к королевскому дому.
Об этом и размышляла старуха со свинцово серым лицом, и улыбка морщила её тяжёлые щеки.
Только Марго могла видеть её со своего места, и вдруг, неведомо почему, принцесса почувствовала дурноту. «Что я делаю! Ведь этого то я и не хочу, и добром это не кончится! Если я дам зайти сближению ещё дальше, случится что то ужасное. Как раз сейчас мне следовало бы опять сойтись с Гизом, – хотя с нынешнего дня между нами всему конец, – чтобы, несмотря на все, расстроить мой брак с Генрихом, которого я люблю, как собственную жизнь».
Марго была одна со своими предчувствиями, со своей совестью. Все, даже её возлюбленный Генрих, целиком отдались внешней стороне совершавшейся церемонии. Впрочем, эта церемония вскоре опять захватила её, и, как обычно, внешние события заглушили голос совести. А Генрих тем временем все подмечал. Кроме лица в окне, от него ничего не ускользнуло: ни поистине царственный размах празднества, ни выражение на лицах его участников, ни даже голоса народа, который по своему принимал участие в этом балете. Так называл юноша про себя торжественную церемонию, участником которой оказался. Смутные предчувствия его не тревожили, зато ему не изменяло критическое остроумие, и никакой показной блеск не мог затуманить зоркость его взгляда. Поэтому Генрих, видя вокруг себя множество лиц, готов был поклясться, что их выражение заранее заказано и заказ оплачен и выполнен.
Несмотря на все эти наблюдения, он тщательно подражал каждому движению Валуа: делал те же па, так же долго держал ногу поднятой и опускал её почти на то же место, чтобы шествовать как можно медленнее и торжественнее. Рядом с Генрихом, вернее, несколько отступя, следовал его двоюродный брат Конце – единственный представитель бурбонского дома, который оказался налицо. Как только король Франции и его братья пригласительным жестом простирали руку ладонью вверх, прижимали её к сердцу или снимали шляпу, Генрих и его кузен спешили проделать то же самое; они тоже были в положенной роскошной одежде – почти единственные среди гугенотов. Обе группы продолжали двигаться друг другу навстречу под звуки музыки, точно исполняя некий священный танец, соответствовавший высокому сану короля – избранника и помазанника божия. Они все более сближались, и каждая уже не производила впечатления какого то нераздельного целого – уже бросались в глаза детали, а они всегда вызывают разочарование, нарушая словно бы уже достигнутое единство. И все более подозрительными становились те, кто надел на своё лицо заказанную ему личину.
«Взять хотя бы де Нансея, – он мне вовсе не друг! Остережёмся его! Он начальник личной охраны короля. Я заранее уверен, что мне ещё придётся увидеть его настоящее лицо, когда оно не будет почтительно улыбаться по заказу. Самое главное – внушить им такое уважение, чтобы никакие балеты были уже не нужны. Все это лица людей, которые нам ничего не забыли, а мы им. А какова, например, вон та улыбка? Кажется, это некий де Моревер?»
– Кузен, того придворного зовут не Моревером?
«И это называется улыбкой? Но ведь совершенно ясно, что ему гораздо больше хочется убивать, чем кланяться! Моревера я возьму себе на заметку».
И все же самые убедительные открытия бледнеют и на время забываются, если к ним случайно примешивается личное чувство неловкости, вызванное хотя бы ощущением того, что ты смешон. Но именно это и произошло, когда Генрих, подойдя ближе, увидел иронию на лицах тех, кто находились в задних рядах и считали себя в полной безопасности. Генрих сразу понял, что давало королевским придворным сознание их превосходства: убогий вид его свиты. Этого открытия он все время втайне опасался и потому собрал вокруг себя тех, кто был одет получше. Их было, увы, немного, и, подойдя вплотную к партии Карла, они уже не могли заслонить остальных, шагавших позади, – толпу людей в потёртых колетах и запылённых башмаках. Гугеноты явились сюда в том виде, в каком были, когда их наконец после долгого ожидания у ворот подъездного моста впустили в этот ненавистный Лувр – притом, разумеется, лишь самую ничтожную часть отряда. Но у них лица были не заказные, а настоящие, шершавые и обветренные, в отличие от гладких лиц придворных, и, не поддаваясь их слащавой любезности, они хранили выражение суровости и благочестия. Там – тщеславный блеск и ледяная чопорность, здесь – неприкрытая бедность, которая явилась сюда требовать своих прав. Ведь люди Генриха вели войну ради того, чтобы жить, а иные – ради высшей жизни, и называли они её иногда верой, иногда свободой.
Впервые за все время, что Генрих был здесь, ему вдруг стало весело. Он готов был громко расхохотаться и, вероятно, с большим правом, чем царедворцы, которые только усмехались. Вместо этого, став перед Карлом Девятым, он сначала ударил себя в грудь, а затем низко склонился и описал правой рукою круг у своих ног. То же самое Генрих проделал справа и слева от короля Франции и, вероятно, повторил бы поклон даже за его спиной. Но Карл привлёк шутника в свои объятия и напечатлел на его щеках братский поцелуй, причём тайком ткнул его кулаком в бок. И тот и другой отлично поняли смысл этого жеста. Сейчас опять происходит та же пародия на почитание, которую некогда разыграл семилетний мальчик, встретившись с двенадцатилетним.
– Ты все такой же шут, – сказал Карл, но шёпотом, и никто, кроме Генриха, его не слышал. Затем торжественно представил ему своих братьев, как будто вместе с одним из них Генрих не протирал штаны на школьной скамье, а позднее не стоял против него на поле брани. А сколько шалостей они вместе устраивали! Тем временем наверху снова скрипнуло окно – его закрыли, ибо цель комедии была достигнута и проделка удалась. Теперь у деревенского увальня должно было сложиться впечатление, что эти Валуа – несколько странное, а в общем неплохое семейство; так говорила себе старая королева, которая тоже была не лишена известной доли юмора.
Но вот в оркестре все инструменты отступили перед арфами, и это послужило знаком для дам. А чтобы они его не пропустили, первый дворянин короля де Миоссен ещё кивнул им. И дамы действительно двинулись с места, впереди обе принцессы. Они едва касались друг друга высоко поднятыми пальчиками, да и ножки их словно не ступали, а парили над землёй. Остановившись со своей свитой молодых, нежноцветных фрейлин перед обоими королями, жеманницы принцессы плавно опустились на колени, вернее, почти опустились, ибо все это совершалось только условно, так же как и целование руки у короля Франции, причём благородство его движений казалось в этот миг поистине неподражаемым. Он сделал вид, что поднимает сестру, а затем подвёл к её повелителю, королю Наваррскому. И на этот раз Карл уже не сказал: «Вот тебе моя толстуха Марго».
Что же касается до самого Карла, то он подал руку Екатерине Бурбон. С ней открыл он шествие. И процессия под медлительную музыку чопорного танца двинулась вокруг парка к птичнику. Здесь можно было полюбоваться причудливыми пернатыми «с островов». Они искрились и сверкали в солнечных лучах не хуже самих принцесс. Особой диковинкой была огромная клетка, её непременно следовало показать гостям. И она в самом деле произвела сильное впечатление.
– Эге! – воскликнул один из гугенотов. – Говорящую птицу и я бы завёл, да только если она умеет служить обедню! – Его спутники громко рассмеялись. Но придворные Карла не смеялись.
Эти птицы «с островов» обладали не только даром речи: иные, особенно самые мелкие и пёстрые, так звонко чирикали, что заглушали даже весёлый гомон народа за стеной парка. Мало помалу прибрежные жители все же одолели стену, многие уже сидели на ней и громко восхищались представлением, в котором участвовала вся знать. Однако мужчины, дамы и птицы находились слишком близко к любопытным, поэтому стража стала гнать народ более решительно. Какого то парнишку, который, видимо, намеревался спрыгнуть в парк, столкнули обратно, но уже не древком алебарды, а острым концом. Слабо вскрикнув, он свалился за стену и исчез: это видели и слышали немногие, но в числе их были Генрих и Марго.
– Первая кровь! – сказал Генрих Марго.
А она стала белей своих белил.
– Приятное предзнаменование! – огорчённо пробормотала принцесса.
Генрих же вскликнул:
– Все эти пернатые твари напоминают мне о жареных курах и о том, что многие из нас давно ничего не ели!
Голодная свита встретила его слова шумным одобрением. А царедворцы Карла смиренно ждали, пока их королю заблагорассудится кончить церемонию.
Когда это наконец произошло, общество, ещё не входя во дворец, разделилось. Оба короля, принцессы, принцы – среди них Конде и фрейлина Шарлотта де Сов – воспользовались скрытой в стене лестницей, знаменитой лестницей тайных посещений, милостей и злодейств. А свита поднялась по предназначенной для всех широкой лестнице.

0

37

За королевским столом

Наверху в замке были накрыты столы – один для королей, в парадной зале, и несколько для их приближённых в вестибюле. Хорошенькие фрейлины из свиты принцесс исчезли, но до обеда гости это едва ли заметили. Лишь позднее, когда настроение повысилось, они вернулись целой толпой.
Король Наваррский вылил в тарелку с супом целый стакан вина, что весьма удивило короля Франции и принцессу Валуа, потом стал есть много и торопливо, и во время этого занятия Генриху было не до разговоров. Ему хотелось одного – услышать, о чем там толкуют его люди со здешними придворными. Однако музыка играла слишком громко.
Некий господин де Моревер, сидевший в другой зале, выказывал особенное уважение к видавшему виды колету своего соседа – долговязого дю Барта. Почтительно осведомился этот царедворец, во скольких же походах участвовала сия столь поношенная часть одежды. Протестант, ещё не имевший привычки ни к зубоскальству, ни к бездушной учтивости двора, угрюмо задумался, потом сказал:
– Мы провели много дней в седле. Но если даже человек, хочет объехать вокруг всей земли, он все равно едет навстречу своей смерти. Мы с вами едем врозь, Моревер, но оба умрём. – Тут он выпил, заставил выпить и Моревера.
Дю Плесси Морней не нуждался в вине, чтобы довести до белого каления сидевшего против него де Нансея. – А ведь мы могли бы взять вашу столицу! – крикнул ему Морней через стол. – Однако мы так добры, что решили жениться на ней!
Капитан де Нансей вспылил, схватился за кинжал, однако господин де Миоссен и д’Обинье удержали его.
– Хоть бы вы даже закололи меня, а все таки моя вера самая правильная! – заявил Морней, перегнувшись через стол. И только после этого основательно принялся за еду, ибо, несмотря на свою пылкую неустрашимость, принадлежал к числу тех, чьих жертв господь бог, очевидно, не требует. Такого рода добродетельным людям в жизни везёт. Это было ясно каждому, ибо сократовское лицо Морнея расцветало и распускалось при вкушении обеденных радостей, и де Миоссен, чтобы обелить себя, указал на поглощающего яства героического ревнителя веры, когда Агриппа д’Обинье упрекнул первого дворянина за холодность и двоедушие: – Нас гнетёт владычество нечестивых, и суд над нами творят враги господни. А вы, Миоссен, хотя вы один из наших, служите им. Разве можно вступать в сделку со своей совестью? – продолжал поэт, глядя поверх головы охваченного яростью де Нансея, который не слышал его слов. Первый дворянин только пожал плечами. Перед непосвящёнными он не станет говорить о том, каково у него на душе. Будучи протестантом и в то же время первым дворянином короля католика, он старался, используя своё положение при дворе, оказывать помощь единоверцам. Но он знал, что они все таки будут нападать на него.
Агриппа ясно высказал своё мнение: – Есть такие люди, которые предают бога и продают нас. Мы же теряем все, что у нас есть, даже свободу исповедовать нашу веру. И нам остаётся одно: полное слияние со Христом и с ангелами. Только это даёт радость, свободу, жизнь и честь!
Даже для умеющего владеть собой царедворца это было уж слишком. Неизвестно, что задело де Миоссена сильнее – обвинение в предательстве или та небесная победа, какой похвалялся Агриппа. Во всяком случае, первый дворянин тут же поменялся местами с де Нансеем и сел рядом с Агриппой.
– Гугеноты только и умеют проповедовать, – прорычал взбешённый де Нансей некоему господину де Мореверу. А тот ответил:
– Погодите! Погодите! Они ещё и кровь свою проливать научатся! – У него был задранный кверху острый нос и близко посаженные глаза.
В этом углу собрались только придворные. Пока длился банкет, гости, сначала сидевшие вперемежку, сами собой разделились на два лагеря. На нижнем конце стола тесной кучкой собрались ревнители истинной веры. Между ними и католиками образовалось пустое пространство.
Де Миоссен вдруг увидел себя окружённым своими старыми друзьями и разлучённым с новыми. Сначала он побледнел, затем чувство чести победило; он остался и начал так:
– Кто долго проживёт здесь, невольно начинает колебаться, и под конец его охватывают сомнения: верно ли, что мы одни правы перед господом? Радуйтесь, – добавил он, торопясь, чтобы Агриппа не прервал его, – с вами этого не случится, но может случиться с вашим молодым королём, он, как мне сдаётся, любит в жизни не только слияние со Христом и святыми ангелами.
– Мы не должны бояться смерти! – Агриппа не дал так легко сбить себя с толку. – Смерть – наше прибежище в житейских бурях. И если бы мы сгорели в огне, его пламена взвились бы, опережая нас, к вожделенному престолу предвечного.
Это было красиво сказано, но вызвано вовсе не жаждой смерти, а, наоборот, глубокой убеждённостью в том, что сам он, Агриппа, проживёт ещё очень долго. А как раз в этом молчаливый Миоссен отнюдь не был уверен. Он смотрел на Агриппу задумчивым взглядом до тех пор, пока тот не почувствовал, что разговор уже давно перестал быть просто застольной беседой.
– А что бы вы сказали, д’Обинье, если бы те факелы, которые должны осветить нам путь к вечности, вспыхнули не через двадцать лет, а завтра же, и не в неведомой точке земли, а в замке Лувр?
Никто уже не прерывал Миоссена; он мог спокойно продолжать свою речь среди бряцания цимбалов и звона кубков.
– Мне известно слишком многое. Тяжесть фактов труднее нести в себе, чем веру. Решение в Лувре почти принято, но ещё не окончательно. Какое? Этого я не открою даже самому себе. Во всяком случае, сначала должна состояться свадьба. Ваш король и наша принцесса – такая прелестная молодая пара, что их чувство могло бы смягчить даже злодея. Скажите своим людям: пусть не смеют больше никого задирать – ни придворных, ни народ. Дело дошло до крайности, близок последний час. И как бы кое кто из нас весьма скоро не вознёсся к вожделенному престолу предвечного!
Миоссен встал и докончил, все ещё склонившись над столом: – Чуть было не сказал лишнее.
Только виски у него были седые; но сейчас, когда он возвращался к придворным французского короля, стало заметно, что и плечи его сутулятся больше, чем следует в таком возрасте. Встретил Миоссена некий господин де Моревер – острый нос, близко посаженные глаза, сначала он посмотрел на Миоссена сверлящим взглядом и потом уже сказал:
– Все таки дорвались до своих гугенотов, Миоссен, и все таки сказали лишнее!
Оба господина стояли, друг против друга, выпрямившись во весь рост, ярко освещённые, перед коротким коридором, соединявшим вестибюль с парадной залой. В вестибюле пировала свита, а в зале – оба короля. Генрих сидел как раз напротив этого коридора, почему оба придворных были ему хорошо видны. Миоссен стоял несколько боком, король Наваррский заметил лишь его седеющие волосы и сутулые плечи; другой же был повёрнут к Генриху прямо лицом, и то, что Генрих увидел на этом лице, заставило его призадуматься. Юноша даже прервал на полуслове свою беседу с королём Франции. Карл последовал за его взглядом и, когда понял, на кого Генрих смотрит, нахмурился.
– Кузен Генрих, – торопливо сказал он, – рядом с вами сидит кое кто покрасивее тех, кого вы так пристально разглядываете.
Это было, конечно, правдой, ибо подле Генриха сидела Марго, и если не своей чарующей внешностью – она могла бы околдовать его одним только грудным и певучим голосом, которым принцесса произносила в данную минуту весьма учёные и вместе с тем двусмысленные тирады. В учёности и в остроумии они были с Генрихом достойными соперниками. И то, что они говорили друг другу, подражая древним, те слова, которые принцесса беспечно роняла своими розовыми губками, потребовали бы от другой, столь же гордой и утончённой дамы, немалого усилия над собой, но Марго этим ничуть не затруднялась. Она говорила настолько громко, что то и дело кто нибудь из сидевших рядом вступал в беседу и подчёркивал её смысл. Немалую отвагу и изящество проявила также мадам де Сов – вздёрнутый носик, лукавые глаза, круто изогнутые, очень тонкие брови, чересчур высокий лоб, хрупкая фигурка – хотя это было одной видимостью. По всему было заметно, что в любви она весьма вынослива, на этот счёт она с Генрихом уже столковалась – с помощью слов и без них.
О! Конечно, он любил Маргариту Валуа! При звуках её голоса – грудного и, когда она хотела, лениво томного – в недрах его существа вспыхивало волнение, горло сжималось, взор становился влажным. Он нередко видел предмет своих чувств словно сквозь дымку, как видят счастье, которое все ещё остаётся землёй обетованной. Не раз был он готов соскользнуть со своего кресла и пасть перед нею на колени: но он боялся людей. Ибо Карл Девятый был пьян, и ему взбрело на ум – «продёрнуть дружка толстухи Марго», а его братья – герцоги Анжуйский и Алансонский, устав от долгого сидения за столом, начали ссориться. Да и ответы Генриха королю Франции уже становились вызывающими. Кузен Конде толкнул его в спину, чтобы предостеречь. Что касается двух королевских братьев, то различие во мнениях побудило их перейти к действиям: принцев пришлось разнимать.
Лицо герцога Анжуйского было в крови. Он отступил по ту сторону стола и сказал своему кузену, Генриху Наваррскому:
– Ты хоть был честным противником, когда мы с тобой сражались, и чаще всего я тебя побеждал.
– Причиной тому были только твои письма, д’Анжу, язык в них такой деревянный и напыщенный, будто их писал испанец, меня обращал в бегство твой стиль. Вернее, у меня делалась лихорадка, и я уже не мог сражаться. Если бы ты в самом деле победил меня, я бы не сидел здесь, не сидел рядом с твоей сестрой.
Тогда герцог Анжуйский притих и даже струсил, хотя в нем все ещё говорил хмель.
– Видишь, Наварра, у меня на щеке кровь. Но это вздор. Мой братец д’Алансон ненавидит меня, как ненавидит тот, чья очередь наступит ещё не скоро. Но страшное дело – как меня ненавидит мой царственный брат, а ведь я его ближайший преемник. Наша мать хотела бы, чтобы на престоле сидел я, а Карл знает, как опасно становиться ей поперёк дороги, Он боится, вот и бесится. Выпей со мной, Наварра! Мы честно поднимали меч друг на друга, и я тебе доверяю наши семейные тайны. Вхожу я вчера к своему венценосному брату и вижу: он бегает по комнате, точно зверь в клетке, а в руке у него обнажённый кинжал. Смотрит на меня искоса, ты ведь знаешь его взгляд. Ну, думаю, конец мне, дело ясное. И только он повернулся спиной, я шмыг за дверь, беззвучно, словно мышь, и, уходя, поклонился ему уже не так низко, как кланялся, когда входил, можешь мне поверить.
– Я всему готов поверить, – отозвался Генрих, а про себя вспомнил ещё раз о том, что его мать отравлена.
Затем он сказал: – Ваша семья опасна, её чар нужно остерегаться. Я не уберёгся. – Тут Генрих обернулся, и сердце у него ёкнуло и неистово забилось, так ослепило его лицо Маргариты Валуа; а ведь это было лицо принцессы из чёрного дома.
Она же продолжала вести учёную и двусмысленную беседу с кем придётся. Его бросило в жар, уже он готов был потребовать объяснений от Конде и герцога Алансонского. Вдруг он увидел у неё на платье цвета своего дома. Марго сговорилась с подружкой, и они выткали на своих юбках, не слишком заметно, его цвета: синий, белый и красный. «Цвета дома Бурбонов. Значит, она давно обо мне думала, давно уже её тянуло ко мне, как и меня к ней, она носит мои цвета, и, когда она отказывалась выйти за меня, это был на самом деле только искусный приём, чтобы я полюбил её ещё сильнее. Да, Марго меня любит!»
От этой мысли он потерял голову и потребовал: – Пойдёмте отсюда! – Он хотел её увести, чтобы остаться с нею наедине. Однако Марго притворилась, будто ничего не слышит. А его сестра Екатерина наклонилась к нему и сказала:
– Не забывай: ведь мы в Лувре!
И Генрих тотчас опомнился и кинул быстрый взгляд вокруг себя: парадная зала, на резном потолке столько золота, что её принято называть «золотая комната». Она выходит окнами на две стороны. С юга, с реки, уже широко надвигаются фиолетово сизые сумерки. «Вот как мы засиделись за столом! С другой стороны, через западное окно, в золотую комнату льётся золотой луч уходящего дня, он искрится и сверкает вокруг пьяного короля и вокруг влюблённого, а влюблённый – это я. Посмотри ка на Катрину! Моя сестрёнка повернула ко мне своё рассудительное личико, оно не похоже на лицо нашей дорогой матери, но говорит мне то же, что говорило когда то только её лицо. Ты права, сестра, мы в замке Лувр, где у нас нет друзей, мы здесь с тобой совсем одиноки».
Маргарита Валуа снова одарила его звуками своего богатого грудного голоса, и он опять чуть не поддался её обаянию, какими бы ни были её речи – скромными или нескромными. Но, к сожалению, Генрих уже не мог не прислушиваться к спору, разгоревшемуся в вестибюле. Заглушая цимбалы и литавры, оттуда давно доносились крики и угрозы, и, видимо, каждую минуту готова была вспыхнуть драка. Маргарита Валуа уже не заслоняла от него происходившего – ни её голос, ни ослепительное лицо, ни пьянящее благоухание. Ему вдруг открылось, что все это лишь соблазн и наваждение, а там его призывает действительность и требует, чтобы он исполнил свой долг. Ведь его мать отравлена! О, эта мысль, от которой останавливается сердце! За его спиной и дальше за стенами золотой залы, начинались покои убийцы. А между той, которая подстерегала его там, притаившись, и врагами здесь, в любую минуту готовыми напасть на его людей, находится он, и он любит, любит Маргариту Валуа, а старая королева подглядывает за ними через дырку в стене.
«Сестра, хоть ты смотри на все своим ясным и строгим взором! Ведь и я в глубине души остаюсь трезвым, несмотря на то, что связался с пьяницами и убийцами. Да, правда: все трудности нашего положения ничего не могут изменить в моей страсти к мадам Маргарите, которая кажется благородной, как на портрете, а что она думает на самом деле, неизвестно. Это я узнаю позднее, в её объятиях, а может быть, даже и тогда не узнаю. Догадываешься ли ты, сестрица, что я не хочу покидать этот двор! Из за Марго я люблю и его, со всей его наглостью и всеми опасностями. Наша мать нашла его ещё более развратным, чем предполагала, и ей хотелось, чтобы мы с женой жили подальше отсюда, в мирной сельской глуши. Здесь, говорила королева Жанна, женщины сами зазывают к себе мужчин. Шарлотта де Сов тоже даром времени не теряет, так почему же я должен отвечать ей холодностью? И все таки жизнь свою я отдал бы только ради Маргариты Валуа. Сестра! Ты ещё раз хочешь напомнить мне о нашей матери? У меня и так разрывается сердце!»
И, точно эти слова были произнесены вслух, Екатерина Бурбон действительно вдруг перегнулась через стол и проговорила: – Помни о нашей матери!
А восемнадцатилетний юноша, которого уже трепали все штормы жизни, ответил в глубочайшем согласии с сестрой: – Я помню.
Его кузен Конде вернулся из вестибюля: – От твоего имени я отослал наших людей.
Генрих вскочил:
– И ты осмелился? Мы не можем бежать с поля боя!
– Тогда прикажи им перебить придворных, всех до одного. Прикажи сейчас же, пока ещё не поздно.
Слышался топот ног: уходя, гугеноты все таки выкрикивали угрозы, оборачивались, приостанавливались, хоть им и ведено было отступать по приказу их государя.
Конде охватила ярость: – Мне то что! Пусть будет резня, я сам возьмусь за кинжал. Ну? Говори!
Но Генрих молчал. Он отлично понимал все то, о чем забыл в своём волнении Конде: да, с этого пришлось бы начать – прикончить Карла Девятого и его братьев. В Лувре нельзя оставить в живых ни одного из тех, кто не захотел бы сдаться, и только тогда можно думать о Париже. Какое жуткое безумие! Золотая комната навеяла его, а ещё раньше – старая убийца у своей дыры в стене! Карл Девятый тупо, как баран, глядел на эту дыру. Его братья стояли в дверях, продолжая подзадоривать спорящих. Генрих протиснулся между ними, вышел в вестибюль и остановил своих людей. Одну минуту гугеноты колебались, пока достаточное число их не опомнилось. Они сдержали своё возмущение, так бурно рвавшееся наружу, и удалились через большую парадную залу, где уже сгущались сумерки; войдя в неё, они совсем примолкли.
А в зале тем временем появились слуги с факелами, за ними следовали красивые фрейлины – не те несколько дам, которые лицедействовали в саду, нет, целый полк. (Но и этим ещё не исчерпывалось число всех придворных дам, которыми командовала мадам Екатерина, точно особым родом штурмовых отрядов.) Вошедшие стремительно бросились ко всем угрожаемым позициям, даже диких гугенотов надеялись они укротить. Поскорее зажгите же свечи, слуги! Четыре ряда люстр, по пять в каждом, – ведь девушки накрашены именно для такого освещения! Разбойники, которых называют гугенотами, выдадут им все свои замыслы и тайны, и мадам Екатерине в точности обо всем будет доложено.
– Осторожность! – предостерегающе бросил Генрих Агриппе, а тот передал это слово дальше, точно пароль.
– Ну, дружба, господа! – вдруг необычайно легкомысленно и весело крикнул король Наваррский придворным, которые толпились в вестибюле, словно ожидая нападения. – В присутствии дам даже наши грубые колеты станут мягкими, как шёлк. – Он бросил это таким тоном, словно желал посмеяться над своими единомышленниками, и столь понравился господам придворным, что некто де Моревер даже облобызал ему руку, И Генрих не вырвал её, хотя по телу у него пробежала дрожь отвращения.
Когда он возвратился, слуги уносили Карла Девятого в его опочивальню, ближайший из жилых покоев замка. А в самом дальнем из этих покоев всего несколько часов назад Генрих беседовал со старухой Медичи и старался разузнать, была ли отравлена его мать королева. Теперь туда скрылась и мадам Маргарита; что же тут удивительного, ведь она дочь Екатерины! Удалились и её братья и мадам де Сов. Подле стола, в достаточной мере опустошённого, и опрокинутого кресла, на котором перед тем сидел Карл, Генриха поджидали только его сестра и кузен Конде. Она взглянула на брата, не решаясь говорить, пока не закроется дверь. Да и тогда её шёпот был едва слышен. Генрих нахмурился, ничего не ответил и быстро заморгал глазами. Екатерина взяла кузена под руку, и оба прошли мимо Генриха в вестибюль, свернули направо и, пользуясь потайной лестницей, спустились во двор.

0

38

Харчевня

Там они тотчас исчезли из глаз. Луврский колодец был полон глубокой тьмы. В некоторых комнатах, на разной высоте, чуть мигал красноватый свет, и только по нему было заметно, как плотен мрак между высокими стенами. Генрих стоял без движения, пока не услышал чей то шёпот: – Сюда! – Он обогнул несколько выступов и, следуя за голосом, повторявшим «Сюда!», вошёл в неосвещённый коридор. Король Наваррский и его первый камердинер д’Арманьяк проскользнули в какую то комнату, где едва мерцал одинокий светильник, а по углам угрюмо громоздились тени.
Слуга дворянин запер тяжёлую дверь и начал так: – Стены здесь толщиной в три фута, окно – на высоте десяти футов от земли. Люди, живущие в этой пещере, сейчас сидят в кабаке, поэтому можно быть совершенно спокойным, никто нас не подслушает.
– Освети все таки углы!
Глядите ка! В углу нашли хорошенькую фрейлину! Она не пожелала танцевать в парадном зале под двадцатью люстрами с восковыми свечами: она прокралась вслед за королём гугенотов, чтобы узнать, как он сегодня проведёт вечер, и донести мадам Екатерине, которая обычно весьма милостиво выслушивает подобные сообщения. Поэтому пришлось прекрасную фрейлину увести и запереть в полнейшей темноте.
– Я потом её выпущу, – сказал д’Арманьяк. – А сейчас задача в том, чтобы вашему величеству выбраться из замка неузнанным.
– Ничего не выйдет, старой королеве обо всем доложат.
– Доложат, да слишком поздно. Хорошо, если бы тот, кому следует сегодня опасаться встречи с вами, поглядел, как я переодену короля Наваррского. Тут уж никто вас не узнает. – И он принялся за дело. В конце концов его государь стал похож на беднейшего из своих подданных: лицо он ему измазал чем то чёрным и прилепил бороду.
– Я нарисовал вам морщины, – сказал первый камердинер. И Генрих тотчас ссутулился, как старик. Дал ему д’Арманьяк и мешок хворосту. Почему именно хворост?
– Оттого, что это самый лёгкий груз. Вас зовут Жиль, и у вас в Париже сестра.
– И я тащу ей хворост?
– Нет, окорок, который лежит под ним. Когда вас обыщут у ворот Лувра и найдут припрятанную ветчину…
– Тогда поверят, что я и в самом деле Жиль. Отличная мысль! А пароль какой?
– Ветчина.
И они досыта посмеялись, так как никто не мог их услышать за этими стенами в три фута толщиной. Потом Генрих пустился в путь и благополучно прошёл через подворотню, где охрана играла в карты. Он только крикнул: «Ветчина!». На мосту его осмотрели внимательнее, заставили вывалить хворост и окорок отобрали.
– А теперь, старый еретик, катись отсюда в харчевню, где служит твоя знаменитая сестрица!
Перейдя мост, молодой король поплёлся в город, прихрамывая и сгибаясь, точно кирпичи тащил. На улице Австрия ему как на зло не попалось ни души; продолжая прихрамывать – уже из чистой любви к искусству, – он миновал ещё несколько тёмных улиц и наконец в погруженном во мрак переулке увидел чуть освещённый подвал. Людские тени и поющие голоса уже издали возвещали о том, что здесь харчевня. Входная дверь и дверь в залу были приотворены, так как камин, где жарились на вертеле куры, дымил. Вертелом занималась одна из служанок, а две другие наливали посетителям вино, садились к ним на колени и вместе с ними пели. Хозяин стучал по столу ладонью в такт песни. Он походил на крестьянина, к одежде пристала солома… Гости были вооружены, даже один карлик, который ужасно сипел. Песенка была превесёлая – о глупенькой служанке, полюбившей гугенота за то, что у него были такие роскошные усы; но добром это не кончилось. Нельзя было даже окрестить младенца, родился он с лошадиным копытом и вскоре свернул голову родной матушке, так что лицо у неё оказалось совсем назади!
Комната освещалась только пылавшими в очаге поленьями: огненные блики плясали вокруг орущих ртов, на лбах перекладиной лежала тень. Генриху, смотревшему с улицы, эти лица казались звериными мордами, харчевня – каким то вертепом глупости. Его роль незаметного старика стала ему отвратительна. С другой стороны, влекла мысль – появиться одному и без оружия среди шести здоровенных негодяев. В дверях его бесцеремонно оттолкнул какой то долговязый малый, который тут же вошёл и громко пожелал всем доброго вечера. Генрих узнал незнакомца по голосу и ещё больше по фигуре. Честному дю Барта не помогло то, что он повернулся к Генриху спиной. Он сказал:
– Я зашёл, чтобы получше расслышать вашу весёлую песенку!
Их было шестеро, но только карлик отозвался из за тяжёлого дубового стола:
– Ну ка ты, жердь, сними мне с жерди колбасу.
Долговязый дю Барта действительно потянулся к свисавшим с потолка колбасам.
– Только если ты ещё раз прокаркаешь мне песенку про гугенота!
Карлик смутился, а одна из служанок повисла на руке высокого гугенота и принялась успокаивать его:
– Да это не про тебя поётся! В конце концов петь то можно или нет? Если бы ты невзначай сделал мне ребёнка, я бы не боялась, что он родится косолапым. – Тут все три женщины взвизгнули. Мужчины, сидевшие за столом, хмуро молчали; они и глазом не повели, невзирая на странное поведение хозяина! А этот наглец прокрался за спиной дю Барта к огню, схватил горящую головешку и уже нацеливался, куда бы ткнуть еретика. Но тут вмешался Генрих: он бросился вперёд, схватил негодяя за руку, вытащил несколько сучьев из своего мешка, зажёг их о полено предателя хозяина и стал размахивать перед его злобной рожей, пока тот, отпрянув, не бросил головешку обратно в огонь. Тогда Генрих уронил на пол и свои сучья.
– Ну ка, беги, подлец, и тащи господину вино, только смотри, чтоб не кислое! У меня все деньги вышли, но я могу тебе дать ещё хворосту в уплату!
– Выпей со мной, – сказал дю Барта, словно обращаясь к старому товарищу. Они уселись на свободном конце стола, поближе к двери, и их отделило от остальных гостей этой харчевни то же пространство ненависти, что и в Лувре, за столом короля.
Хозяин поставил на стол кувшин с вином и пробурчал, ни на кого не глядя:
– В моей деревне они совали людей ногами в огонь.
Он не сказал, кто, но оба гугенота поняли и так, о ком идёт речь. Ведь они знали, что вели себя частенько прямо как разбойники! На лице дю Барта появилось то выражение разочарованности и безнадёжности, какое у него обычно появлялось, когда он начинал сочинять стихи и сетовать на людскую греховность и слепоту.
Молодой король Наваррский чуть не воскликнул: «Я давно уже говорил об этом адмиралу! Но ведь они не нашей веры, – вот и все его оправдания, когда мы грабили людей и пытали. По этим вот парням видно, до чего можно довести народ спорами о вере».
Но одна эта мысль уже была кощунством, и сын королевы Жанны ужаснулся. Кроме того, он надеялся, что дю Барта действительно его не узнал и оказался здесь случайно. Поэтому Генрих прикусил язык и промолчал. Впрочем, у хозяина было заготовлено для них ещё немало любезностей.
– Завтра утром мне идти исповедоваться, – буркнул он, отворотившись. – А священник запретил давать этим разбойникам пить и есть. Понаехали в Париж целой оравой и ну нападать на честных христиан да портить девушек. И ещё пьют едят на даровщинку! Вот, кажется, первый, который не жулик, – добавил он льстиво и вместе презрительно. Генрих, возмущённый, вскочил со скамьи.
– Сиди! – прикрикнул на него дю Барта.
Невероятно, как все таки он мог узнать Генриха! «Ведь я же человек бедный, маленький», – говорил себе Генрих, словно так оно и было. Лицо грязное, морщины, седая борода, вдобавок и голос скрипучий.
– Будьте настороже, сударь! Рыжий негодяй незаметно вытаскивает нож!
– Вижу, – отвечает дю Барта.
Рыжий негодяй попытался под прикрытием остальных выбраться из своего угла. Карлик, голова которого едва возвышалась над столом, стараясь отвлечь от рыжего внимание гугенота, прогундосил: – А у коробейницы мальчуган пропал!
– Гугеноты убивают детей! – подтвердили остальные; видно, им было наплевать, что тут посторонние. – Они совершают ритуальные убийства, все это знают.
Эта сцена едва ли кончилась бы благополучно, но тут появились новые гости. Вошли четверо гугенотов, двое были из отряда Генриха. Генрих знал их имена и военные подвиги. Два других казались весьма сомнительными: не будь они ревнителями истинной веры, их можно было бы назвать головорезами. С их приходом силы обеих партий за столом сравнялись. Поэтому рыжий негодяй отказался от своего намерения, и противники спрятали оружие.
Конники заявили дю Барта, что, блуждая по Парижу, набрели в темноте на двух единоверцев. Иначе они не нашли бы никакой харчевни. Однако все их обличие доказывало обратное: должно быть, они успели побывать уже в нескольких харчевнях и вели себя там не слишком благопристойно, ибо вид у них был растерзанный. Генрих вдруг забыл, что представлялся убогим стариком, и властно прикрикнул на своих всадников: – Это ещё что? Собирать головорезов? Затевать драки? Вы позорите нашу партию!
Они громко расхохотались, а дю Барта решительно толкнул Генриха в бок, и тот понял, что властный окрик при столь нищенской внешности делает его просто смешным. Поэтому он замолчал и больше не вмешивался. Новые посетители, позвенев в карманах деньгами, выложили на стол задаток и потребовали себе кур, которых, видимо, вертели над огнём уже достаточно, – золотисто коричневая корочка аппетитно поблёскивала; затем вновь пришедшие великодушно пригласили поужинать с ними и господина дю Барта и смешного старичишку. Однако ужин они проглотили как то удивительно быстро и все время прислушиваясь к далёким ночным шумам. А на то, чтобы полюбезничать со служанками, у них, должно быть, совсем не оставалось времени. Едва насытившись, они поспешили прочь – и конники и головорезы. Сначала были слышны шаги, потом раздался топот ног, словно кто то убегал.
На всякий случай дю Барта заметил: – Теперь, хозяин, ты уже не посмеешь уверять, будто гугеноты тебе не платят. – Ответом ему было молчание; а тем временем загремел чёткий шаг, блеснул свет факелов: ночной обход. В дверях появились офицер и солдат:
– Где тут гугеноты?
– Вот они! – воскликнул хозяин, тыча пальцем в сторону долговязого и старичишки. – Кур жрут, а денежки их мне сразу показались не католическими. – Рыжий малый, уродливый карлик и три женщины подтвердили это, хотя их не спрашивали. Лишь после строгого допроса они нехотя признались офицеру, что здесь пировали и другие. – Но платили то эти двое! Ясное дело: напали на какого нибудь прохожего и пообчистили ему карманы. – Жалобщиков тоже забрали.
Дю Барта уже не обращал внимания на Генриха, он пошёл впереди с офицером. Можно было догадаться, что именно он открыл офицеру, ибо стража вдруг изменила свой путь. Вскоре они дошли до одного здания, которое Генрих узнал: это был дворец Конде. Генрих сразу же направился бы сюда, если бы его не соблазнило и не отвлекло ночное приключение с переодеванием. Короля Наваррского уже давно ждали, слуги с фонарями услужливо бросились к нему навстречу – они были, видимо, предупреждены насчёт его странного вида, ибо склонились перед ним до земли.
То же самое сделал вдруг и дю Барта.

0

39

Последний час

Генриха сначала провели в комнату, где он почистился и переоделся, а потом в другую: там сидел адмирал Колиньи. Старик хотел было встать, но Генрих опередил его и удержал в кресле. Была здесь также и принцесса де Бурбон, и она преклонила перед братом колено: – Я ваша покорная служанка, братец, прошу вас, позвольте мне тоже послушать, какое решение вы и господин адмирал примете в этот последний час.
Она сказала это с той же многозначительностью, с какой произнесла за столом слова: «Помни о нашей матери». Серьёзностью и торжественностью тона она хотела заставить брата окончательно опомниться. Екатерина знала слишком хорошо, кто у него на уме, знала, что он ради этой женщины может все забыть. Екатерина была ещё дитя, и её голос срывался; однако, она сказала то, что хотела. И теперь из полосы света отступила в тень.
Генрих обратился к Колиньи:
– Ваше желание, господин адмирал, встретиться со мною тайно отвечало и моему, я пришёл.
– Королева Франции ни о чем не подозревает? – спросил Колиньи.
– Я в этом уверен, – ответил Генрих, хотя был совсем не уверен. Колиньи продолжал:
– Узнайте же то, о чем вы пока ещё не можете быть осведомлены: нас в Париже не любят. Ваш брак тут ничего изменить не может; нас ненавидят, потому что ненавидят истинную веру.
«И, может быть, ещё и потому, что вы слишком часто разрешали грабить», – добавил про себя Генрих, вспомнив харчевню. И какая безмерная ненависть должна жить в сердцах людей, принадлежащих к тому же народу, – не против религии, а против её сторонников, если простолюдин выхватывает из очага пылающую головешку, стремясь убить своего гостя только потому, что этот гость – гугенот!
– Нельзя было доводить их до крайности, – сказал Генрих. – Ведь мы все французы.
Колиньи ответил: – Но одни заслужат небесное блаженство, другие – адские муки. И это так же верно, как то, что ваша мать жила и умерла протестанткой.
Сын королевы Жанны склонил голову. Что тут возразишь, если великий сподвижник его матери пользуется ею как оружием? Оба они, и старик и покойница, были заодно против него, они были современниками, и оба остались непоколебимо верны своим убеждениям. Но отстаивали они их при дворе до последней минуты так резко и непримиримо, что катастрофа оказалась неизбежной. «Как же это? Значит, моя дорогая мать сама виновата в том, что её убили? Нет! Нет! Уж пусть лучше виной будут лёгкие, а мадам Екатерина ей никакого яда не подсовывала!»
В этот миг его сестра осторожно поставила подсвечник между ним и господином адмиралом: пусть каждый как можно яснее видит другого, ведь очень многое зависит от того, чтобы они поняли друг друга. Но юноша увидел перед собою дряхлого старика, а не бога войны, которого он знал прежде.
Раньше Генриху адмирал всегда казался неуязвимым, словно отлитым из единого куска металла; не то чтобы Колиньи неизменно побеждал – нет, но он был как бы воплощением войны и притом носил маску самой святой из войн – войны религиозной. В нем было что то от существа, стоявшего выше человека, – такие лица можно встретить на изваяниях, украшающих снаружи стены соборов. Так, по крайней мере, казалось Генриху, когда он ещё был мальчиком, да и в позднейшие годы, даже если он позволял себе критиковать Колиньи как полководца. Теперь все исчезло в одно мгновение, и вместо монументального благочестия и мощи Генрих увидел воочию окончательное поражение жизни, которое и называется старостью. Напрасно адмирал ещё силился принять решительный вид: блеск его глаз уже померк, щеки стали дряблыми, даже борода поредела, только энергические складки, уходившие от переносицы в грозовую тучу лба, противились одряхлению; оставалась надежда на победу или нет, – герой был, как всегда, готов принести свою жизнь на алтарь господень.
Перед Генрихом сидел чужой старик, но он был соратником его дорогой матери, и её смерть оказалась для него тяжёлым ударом, поистине более тяжёлым, чем для её родного сына, ведь жизнь сына не иссякла и продолжалась без неё.
– Она спокойно почила? – смиренно спросил Генрих.
– Она почила в боге, как надеюсь умереть и я. – В его тоне слышалась отчуждённость – «что до меня, то я скоро буду с нею», словно хотел сказать Колиньи. «А ты, молодой человек, останешься здесь и отдалишься от нас».
Генрих это почувствовал, он возмутился:
– Господин адмирал, ваша воля расходилась с волей моей матери королевы. Я знаю, она писала мне. Вы тщетно пытались принудить французский двор объявить войну Испании. А моя мать хотела сначала женить меня.
– Этого пока ещё не случилось.
– И вы этого не желаете.
– Дело зашло слишком далеко, отступать уже поздно. Но одно мы ещё можем – затем то я и пригласил вас сюда сегодня ночью. Я хочу попытаться ещё раз воспользоваться своей властью полководца и отдать приказ – такому приказу обязаны подчиняться даже вы, молодой государь.
– Я вас слушаю.
– Потребуйте гарантий до свадьбы. Клянусь богом, вы должны оградить нашу веру раньше, чем другие добьются своего и мы будем им не нужны. Когда бракосочетание?
– Ещё через целых восемь дней! – воскликнул Генрих. Он уже не видел перед собой старца: за пламенем свечей ему представилась Марго.
Колиньи сказал: – Вам следует обратить внимание на то, как они спешат. Вас хотят оторвать от ваших людей. Вас заставят отречься от истинной веры!
– Неправда. Она этого не требует.
– Кто? Принцесса? Да она же не имеет никакого влияния! Ну, а её мать? Я предсказываю вам – запомните это: вы станете пленником.
– Вздор! Меня здесь любят.
– Как любят всех нас, гугенотов.
Тут Генрих прикусил язык, и Колиньи продолжал:
– Несмотря на все почести и увеселения, каких вы только ни пожелаете, вы все таки окажетесь пленником этих людей и никогда уже не будете в силах следовать собственным решениям. Королевский дом Франции принимает вас по одной единственной причине: чтобы религия королевы Жанны лишилась своего вождя.
Это было до ужаса близко к правде; загадка старости и её прозрений внезапно взволновала юношу – по крайней мере в ту минуту. Что таится в её глубине? Не рассмотреть! Быть может, сокровенное знание отживших свой век старцев подобно свече, зажжённой чужой рукой в покинутом доме?
– Потребуйте гарантий. До свадьбы! Пусть ваша личная охрана состоит только из ваших людей, пусть все сторожевые отряды Лувра состоят наполовину из наших единоверцев; кроме того, мы должны иметь в Париже свои оплоты.
– Все это легко потребовать, господин адмирал, но трудно получить. Я предложу вам кое что получше. Давайте сразу же нападём на них, возьмём в плен короля Франции, обезоружим его солдат и займём Париж.
– Хорошо, если бы вы предложили это серьёзно, – произнёс Колиньи сурово, ибо наступала решительная минута: сейчас судьба заговорит устами этого юноши. Однако губы юноши кривятся, он усмехается.
– Что ж, и кровь должна пролиться? – спросил Генрих.
– Да, немного – вместо большой крови, – загадочно ответило сокровенное знание, которое в данном случае было, очевидно, только старческой болтовнёй.
Генрих повернулся лицом к свече: пусть Колиньи видит, что он в самом деле бесстрашен, а не насмешничает из слабости. У него был в те дни профиль настоящего гасконского солдата, угловатый, угрюмый, решительный – пока только обычный профиль солдата, ещё без того отпечатка, которые накладывают скорбь и опыт. Молодой человек сказал:
– Мне или совсем не следовало являться в Париж, или только тогда, когда я буду сильнейшим: такова была последняя воля моей матери. Однако вы сами, господин адмирал, распустили протестантское войско и правильно сделали; кто же едет на собственную свадьбу во главе армии, готовой к наступлению? И вот я здесь! Даже без пушек я оказался сильнейшим, как и хотелось королеве, ибо я ничего не боюсь и у меня есть выдержка. Спросите мадам Екатерину и Карла Девятого – я обоих заставил относиться ко мне с уважением, – спросите наконец некоего господина де Моревера – он мне руку поцеловал.
Это говорил восемнадцатилетний гасконский солдат, и его речь становилась все запальчивее, ибо старик горестно молчал.
– Спросите всех моих сверстников, что они предпочтут: борьбу партий из за веры или победу над Испанией, достигнутую общими усилиями? Нам предстоит задача – сплотить эту страну против её врага; тут мы все сходимся, мы, молодёжь! – воскликнул он. Словом «молодёжь» он подчёркивал их самое бесспорное преимущество и наносил старику самый сокрушительный удар. Молодёжь – это не те, у кого он подметил лица предателей во время приветственного балета в королевском парке, и не те, кто держал себя столь вызывающе за королевской трапезой. Молодёжь – это некая община, на стороне которой сама жизнь, и старика она не хочет признавать.
Кроме того, Генрих Наваррский, впоследствии король Франции и Наварры, предвосхитил на какое то мгновение то, что должно было стать делом его жизни – только его! – и с присущей ему горячностью распространил эти задачи на всю общину, которую назвал молодёжью и которой на самом деле не существовало. Его молодые друзья отнюдь не сочувствовали браку Генриха с принцессой Валуа – ни д’Обинье, ни дю Барта, ни Морней, ни весь отряд конников, с которым он сюда прибыл, ни их единоверцы по всей стране. Обо всем этом он сейчас позабыл, с воодушевлением отстаивая свою миссию. А сколько раз ещё в ходе грядущих событий будет он испытывать одиночество, несмотря на теснившуюся вокруг него толпу, становиться жертвой предательства и казаться неуверенным, несмотря на душевную твёрдость! Но всего этого он тогда не знал и спорил, обратив к сидевшему перед ним обломку миновавшего века своё смелое и устремлённое к будущему, хотя ещё и не отчеканенное жизнью лицо.
Этим двум людям уже не о чем было говорить друг с другом; сестра Генриха вовремя вышла из тени на свет.
– Дорогой брат, – начала она своим трогательным голосом, который, наверное, бы дрогнул, но она заставила его звучать твёрдо и не срываться даже на высоких нотах, когда испуганно договаривала концы слов. – Дорогой брат, вы будете великим королём, и я почтительно склоняюсь перед вашим ложем. – Странная формула, но в ней звучала такая вера, что он устыдился. За этим крутым, выпуклым лобиком, должно быть, таилась упрямая вера их матери. И ещё одно было у его сестры: ясное прозрение его будущего величия, а также роли, предназначенной ей самой, – склоняться перед его парадным ложем. Однако сейчас девушке предстояло сообщить ему подлинную волю их матери.
– Она до самого конца не решила окончательно, следует ли вам вступать в брак с мадам Маргаритой. Нет, брат мой! Ибо мать наша знала, что её отравили.
О! Опять его потряс, как вихрь, тот же испуг. Генрих сначала отшатнулся, затем склонился вперёд и приник лбом к плечу сестры.
– Какие слова она сказала?
– Сказала она не больше того, что вам передал господин Ларошфуко. Я заверяю вас, наша мать знала все, а потому она и завещала, чтобы вы или вовсе не приезжали сюда, или только, когда будете сильнейшим.
В правде её слов нельзя было сомневаться, ведь это говорилось с таким напряжением и в самом Генрихе рождало такой ужас!
– Она хотела того же, что и господин адмирал? – покорно спросил он.
– Она хотела большего. – Сестра словно вырастала и вместе с нею вырастал и её детский голос. Она отстранила от себя брата, так что её вытянутые руки легли ему на плечи. Глядя ему прямо в глаза, она сказала: – Прочь из Парижа, брат! На рассвете нужно собрать всех наших людей и уйти, даже если придётся пробиваться. Разослать верховых по всей стране! Королева Жанна! Королева отравлена! Народ поднимется, даже из земли восстанет войско, которое полегло на полях сражений. Тогда вы, брат мой, будете наступать, чтобы жениться. Такова воля нашей матери. Именно в этом и состоит её завещание и её приказ.
Тут Екатерина сняла руки с его плеч и отошла, точно вестник, который выполнил своё дело и умолк. Да и стоило ей это слишком больших усилий: она задыхалась. Здесь, в замке, стояла тягостная духота, вместе с тем Генрих чувствовал, что происходит что то странное. Этот разговор в запертой комнате привёл к тому, что уже все трое начали задыхаться и утратили ощущение действительности. Господин адмирал стоял позади своего кресла, скрестив воздетые к небесам руки, взгляд его был также устремлён вверх, и лишь для всевышнего произносил он слова псалма:

Заставь, господь, их всех бежать.
Пускай рассеется их рать,
Как дым на бранном поле.
Растает воск в огне твоём.
Восторжествуем мы над злом,
Покорны божьей воле.

Генрих распахнул одно из окон в ночной мрак. Вдали молнии рассекали небо, и горячий ветер гнал все ближе к городу вспыхивающие пламенем облака. Юноша знать ничего не хотел о том, что враги ползут и окружают его, словно дым. Он не желал призывать гнев божий на головы злых. Он страстно рвался к тому приключению, которое называлось Марго; но оно также называлось Лувр; и с такой же страстью бросал он вызов судьбе.
Он обернулся и сказал: – Я не могу тебе поверить, сестра. Наша мать не знала, отравлена она или нет, и она не могла желать, чтобы я, словно трус, бежал отсюда, а потом вернулся во главе моего войска. Никогда её решительный, бестрепетный голос не отдал бы мне такого приказания.
– Братец, ты сам себя обманываешь, уверяю тебя. В нас течёт одна кровь, и нет у нас больше родных на всем белом свете; то, в чем я уверена, должен и ты в глубине своей души ощущать, как правду.
Однако он продолжал спорить: – Пусть она и в самом деле сказала это в тоске последних минут, но никогда бы наша отважная мать этого не повторила, вернись она на землю.
– О, если бы она вернулась! – воскликнула сестра, поворотившись к двери. А брат добавил: – Если ты сказала правду, она вернётся!
Брат и сестра стояли рядом лицом к дверям и всеми силами души вызывали умершую: пусть двери откроются, и та, чей образ нерушим, переступит порог. Горячий порыв ветра пахнул им в затылок, гроза надвигалась, голубоватые молнии скрещивались и сливались, оставляя после себя густой мрак; дрожь ужаса пробегала по телу. Колиньи, стоявший позади брата и сестры, уже не молился, он ждал, как и они. И двери распахнулись. При вспышке какого то света за её спиной все трое увидели возвращавшуюся королеву Жанну. Свечи, горевшие в комнате, внезапно погасли, и вместе с сокрушающим ударом грома она вошла.
– Моя королева Жанна! – проговорил адмирал Колиньи и прижал руку к груди, точно приветствуя живую. Брат и сестра одновременно сделали к ней шаг, тихий возглас радости сорвался с уст дочери, а сын уже раскрыл рот, чтобы громко воскликнуть: «Вот и вы, дорогая матушка!»
Однако этого не произошло: ибо вошедшая дама кивнула сопровождавшим её людям с фонарями, и те окружили её. Королева Жанна вдруг приняла образ принцессы Валуа, мадам Маргариты, Марго.
Они не сразу поверили своим глазам. Появление королевы Жанны казалось им гораздо более естественным, чем другой дамы, и к тому же эта могла опять превратиться в ту. Однако она не превратилась, у неё осталось прекрасное и утончённое лицо сестры Карла Девятого, и заговорила она присущим ей голосом – трудным и звонким, как золото.
– Сир! – обратилась она к Генриху Наваррскому. – Мы искали вас в замке и не нашли. Одна из фрейлин моей матери рассказала нам странную историю о каких то тёмных подвалах. Стража у наружных ворот Лувра выпустила человека, видимо, переодетого; он отправился искать приключений. И хотя ваш друг дю Барта следовал за ним по пятам, мы все же были в некоторой тревоге за этого человека, ведь в ночном Париже небезопасно.
– Кто же тревожился, Марго? – прервал её Генрих.
– Я, – ответила она с благородной прямотой. – Я обо всем рассказала матери и заявила, что сама хочу привести его обратно под охраной моих солдат.
– Вернее будет сказать, мадам Екатерина послала вас за мной, чтобы я снова оказался в её власти…
– Меня ваши слова очень удивляют, – отозвалась мадам Маргарита своим звучным голосом. – С этого дня, который тянется уже довольно долго, вы ведь знаете меня так же хорошо, как и я знаю вас. – И она протянула ему руку.
Такие руки великие мастера ваяют из мрамора, подобного воску, – полная кисть, стройные, изящно разделённые пальцы, отогнутые на концах, накрашенные ногти безупречно овальной формы. Ни кольца, ни украшения: нагая рука.
Генрих взял её, поднёс к губам и ушёл вместе с Марго, не оглядываясь.

0

40

Moralité

Vous auriez beaucoup mieux fait, Henri, de rebrousser chemin tandis qu’il était temps encore. C’est votre soeur qui vous a dit, elle si sage, mais qui ne le sera pas non plus toujours. Il est trop clair que cette cour où regne une fée mauvaise ne se contentera pas de vous avoir tué la reine votre mère mais que vous deviez payer encore plus cher votre entêtement de vous у attarder et votre goût du risque. Il est vrai qu’en échange ce séjour vous fait connaître le côté le plus équivoque de l’exsistence, qui ne se passe plus qu’autour d’un abîme ouvert. Le charme de la vie en est rehausse et votre passion pour Margot, que le souvenir de Jeanne vous défend d’aimer, en prend une saveur terrible.

Поучение

Вы сделали бы гораздо лучше, Генрих, если бы повернули обратно, пока ещё не поздно. Это же вам посоветовала и ваша сестра, – ведь она такая разумная, – впрочем, и она не всегда будет разумной. Достаточно ясно, что этот двор, где царит злая фея, не удовольствуется тем, что он убил вашу мать королеву: вам придётся заплатить ещё дороже за ваше упрямство, которое побудило вас тут задержаться, и за вашу любовь к риску. Правда, пребывание здесь даст вам познать самую обманчивую сторону жизни, которая отныне будет протекать по краю разверстой бездны, что ещё увеличит для вас прелесть бытия, и ваша страсть к Марго, которую память о Жанне вам запрещает любить, обретёт от этого грозную сладость.

0

41

IV. Марго

Выставленный на высоком помосте

Нынче, восемнадцатого августа, большой праздник: сестра короля выходит замуж за принца из дальних краёв. Говорят, он хорош собою, как ясный день, и богат, как Цутон, ибо у него в горах растёт золото. Приехал он сюда с целыми тюками золота, его всадники все в золоте и кони тоже. До этого принца, живущего за горами, дошёл слух про нашу принцессу: она, мол, так хороша и учена, что ни одна королевская дочь с ней не сравнится. Знаменитый астролог показал её принцу в волшебном зеркале, она улыбалась, она говорила, он не устоял перед её голосом, перед её взглядом и пустился в дальний путь.
Не надо было запирать окна да закрывать ставни, когда на прошлой неделе принц вступал в Париж с громадной свитой. По крайней мере своими глазами увидели бы, что тут правда, что нет. Ведь плетут то разное. Рассказывают, например, о недавних нападениях на почтённых граждан; у иных эти разбойники, которых зовут гугенотами, даже карманы пообчистили. Мы, как стемнеет, больше не выходим на улицу, мало ли что может случиться.
И ещё во многом люди идут против правды и порядка. Нынче наш король выдаёт сестру за чужеземца, а тот будто бы из еретиков и даже ихний король. Разве господь бог такие дела разрешает? Наш священник рвёт и мечет. Но, говорят, папа дал согласие. Что то не верится! Тут что нибудь да не так. Видно, гугеноты всякими угрозами заставили нашего короля пойти на это, а послание святого отца они подделали. Всем известно, какие они хитрецы и насильники. С незапамятных времён, ещё когда мы были вот такими, воюют они против католиков, грабят и жгут, даже самого короля хотели в плен взять, а теперь вдруг свадьбу играют. Это добром не кончится. Уже есть и вещие знамения.
Что до меня, то я нынче ещё крепче запру свой дом. Говорят, вчера вечером наша знать по случаю обручения пировала и плясала во дворце короля. Люди видели: Лувр был освещён словно адским пламенем. А невеста возьми да и исчезни, точно её черт уволок. Конечно, всему, что болтают, нельзя верить. Должно быть, она просто спала во дворце епископа, что против собора, – она там нынче будет венчаться и слушать обедню. Двор собирается щегольнуть небывалой пышностью, а свадебный наряд невесты стоит столько, сколько целых два дома в Париже. На это надо пойти поглядеть. Многие собираются, и все почтённые горожане туда уже отправились. Солнце светит. Пойдём ка и мы.
Так думал и говорил простой люд и почтённые горожане, когда, пообедав пораньше, устремились со всех концов города к церкви Нотр Дам. Не то чтобы один утверждал одно, а другой обратное, но по пути каждый повторял все, что было сказано остальными, поэтому иной раз сам себе противоречил. Происходило это потому, что парижане сгорали от любопытства, предвкушая зрелища самые разнообразные – поучительные и устрашающие, пышность и злодейство. Толпа переносила на события свои обычные страхи и тревоги, и хотя каждый старается, чтобы эти тревоги не смутили покой его домашнего очага, на улице им невольно поддаются и бедные и богатые.
Одно из первых нарушений тех законов, по которым живёт толпа, – это задержка. Толпа всегда неудержимо стремится вперёд, к чему бы это её ни привело, и, не будь охраны, она в своём движении опрокинула бы деревянные сооружения, воздвигнутые к празднику на Соборной площади. В предвидении этого и выставлен отряд швейцарцев; скрещёнными аллебардами они оттесняют её обратно в улицы. Ни просьбами, ни проклятиями не тронешь этих чужаков: они же ни слова не понимают по нашему. Швейцарцы – народ кряжистый; рукава у них – точно окорока, отчего эти молодцы кажутся ещё шире, белобрысые бороды лежат на удивительно пёстрых полукафтаньях. Поступь у них медвежья; но кто ловок да увёртлив, легко их перехитрит. Поэтому многим все же удаётся прорваться, хоть ползком, ныряя под древки копий. Потом их все равно прогоняют, но они успели на все наглядеться, разинув рот, и сейчас же окажется, что все то они знают лучше остальных, да и вообще многое знают и спорят без устали, надсаживая глотки.
– Мы из цеха плотников, и нам пораньше прочих все стало доподлинно известно. Ведь это мы строили перед главным порталом собора вон тот большой помост, на нем папа будет самолично венчать нашу принцессу Марго с королём Наваррским.
– И вовсе не папа, а один босой монах, мой знакомый, он хвастал, что будет их венчать. Он все наперёд предсказал! Эх, вот горе то, что приходится держать язык за зубами!
– То же самое и я могу вам открыть: вот помяните моё слово, король Наваррский станет рогоносцем. Что? Об этом запрещено говорить? Сам ты рогоносец! Спросите у людей!
– Я вам не стану отвечать, как вы того стоите, потому я человек миролюбивый, а вот господин гугенот – вон рядом с вами стоит – другое дело. Как бы он вас не отколотил!
– Добрые христиане! Вы ведь и сами замечаете, что здесь, как и повсюду в Париже, слишком много еретиков. Им даже больше чести оказывают, чем нам: видите, охрана пропускает их!
– Да ведь жених тоже из таких. И выходит, добрые христиане, что вы попадаете в лапы к нечестивым. Горе вам!
– Добрые христиане! Чужеземцы, налетевшие на Париж, подобно сонмищу саранчи, кое кого из нас уже убили, ограбили, опозорили, сожгли да повесили. Не дайте свершиться ещё большему злу, не допускайте этого брака!
– Эй, а вы кто такие, чернохвостые? Спрячьте ка лучше свои рожи под клобуками! Бродят тут эти испанские монахи и нас подзуживают: разнесите, мол, помост, когда ваш король сестру выдавать будет! Вашему испанскому Филиппу это, конечно, было бы на руку! Куда же вы вдруг провалились? Ага! Как вас признали, так вы и спрятались!
– Все равно эти бандиты, эти гугеноты, будут гореть в геенне огненной, а по справедливости им следовало бы гореть уже сейчас, в этой жизни!
– И все таки папа приедет и самолично будет их венчать. Уж вы со мной не спорьте! Мы, плотники, своими руками построили вон ту деревянную галерею, от самого епископского дворца до собора. Кто же, как не папа, пройдёт по ней, коли она обошлась двору в такие денежки?
– Вы, плотники, нынче хорошо заработали!
– Да нет, во всяком случае меньше, чем суконщики! Те вон всю галерею обтянули белым, нашей богатой работы совсем и не видно.
– Лучше всего дела идут у трактирщиков.
– Нет, у портных: ведь они шьют праздничные платья для всего двора.
– Нет, у девок: гостей то, видишь, сколько – понаехало!
– С гугенотами мы ещё сочтёмся. А сейчас они очень поддерживают торговлю.
– Посторонитесь. Ишь, встали! Рассуждают тут насчёт торговли и загораживают от нас нарядных господ! Видите: выходят из епископского дворца, вон их сколько, ещё… ещё… Они проходят перед нами по всей длиннущей галерее, будто милость нам оказывают! Ну, конечно, милость, по крайности вид у них такой, когда они важно шествуют, будто им невдомёк, что каждый сверкает, как павлин на солнце, и на него глазеет весь Париж. Вот в том то и состоит знатность – ведать, мол, ничего не ведаю! А вон гляди – фу ты, ну ты! Дамы пошли! Против них мужчины, что зола против огня! Кажется, сейчас только солнышко взошло. И как подумаешь, что все эти чудеса – дело рук наших портных, да парикмахеров, да ювелиров, так нашему брату ремесленнику, пожалуй, и загордиться можно!
Впрочем, от многоопытных зрителей не укрылось и то, что, когда шествие подошло к собору, произошла заминка. Совершенно так же, как если бы они были обыкновенными простолюдинами, некоторые благородные гости решили протолкаться вперёд, чтобы первыми подняться на высокий помост и захватить сидячие места. Началась даже драка, и офицерам гвардии пришлось водворять мир среди французской знати. В конце концов надлежащий порядок все же был восстановлен. Король, кардинал, жених с невестой, королева, принцы, принцессы, свита из дворян и фрейлин, а также духовенство, окружавшее кардинала, – все были водворены по местам согласно своему сану, о котором прежде всего свидетельствовало разнообразие их одежд.
Весь цвет королевства был выставлен напоказ на высоком открытом помосте; вельмож овевали летние ветерки, над их головой голубело испещрённое белыми облачками небо. Сюда были устремлены глаза стоящих широким полукругом домов – всюду раскрытые окна с вывешенными наружу коврами и расфранчёнными жителями. Внизу, вдоль стен, и на улицах наступила тишина, люди снимали шляпы, молитвенно складывали руки, опускались на колени. А сейчас же за помостом с цветом французского королевства, как памятник всем ушедшим поколениям, высился собор. И его колокола возносили в небеса свой звон, предназначенный для вечности. Именно так совершал кардинал Бурбон бракосочетание короля Наваррского с принцессой Валуа.
Когда все кончилось, пришлось, конечно, слезать с помоста, и шпаги запутывались в шлейфах. Однако зрители ничего не заметили, ибо господа тут же вошли в собор. Там, разумеется, за много часов до венчания уже собрались те, у кого были собственные места на скамьях: дворяне и богатая чиновная буржуазия, и уж не этих знатоков можно было ослепить заученным величием осанки! Правда, как только показался Карл Девятый, они тотчас – в знак благоговения – опустились на колени, но на этом дело и кончилось, и тем зорче подмечали они потом все промахи и недостатки.
Кардинал то как постарел, а Карл Девятый похож на мясника: все высматривает своим косящим взглядом, какого бы телёнка ему прирезать. А его супруга, Елизавета Австрийская, как вырядилась – роскошнее, чем сама невеста! Да ей только это и остаётся, ступить не умеет, двух слов связать не может, разве что по испански либо по немецки, но уж никак не по французски. Чересчур дебелая для своих двадцати лет, поэтому на интимных сборищах попросту обходятся белее, а на официальных она все равно что мебель. Карл изменяет ей направо и налево. Это насчёт Елизаветы Австрийской. Подобные замечания делались главным образом прозорливыми дамами. А теперь перейдём к новобрачным! Ничего не скажешь, красивый, весёлый малый, сильные бедра, плечи широки не по росту – ведь, несмотря на высокие каблуки, он чуть повыше нашей Марго. А она то уж, конечно, надо отдать ей справедливость, как всегда, совершенство, умеет показать себя во всей красе.
Мужчины говорили: как этот Наварра лезет с нею вперёд! Положенная дистанция между ними и Карлом Девятым все уменьшается, это же просто неприлично! Видно, захудалый дворянчик никак не дождётся своей счастливой судьбы. И ведь только он один этой судьбы не знает. Нам то всем отлично известно, какова его драгоценная супруга! Под платьем у неё карманы, и в каждом сердце убитого любовника. Если хотите знать, это смерть от любви. Да, такая смерть бывает. Не верите? Спросите соседа, он верит; разве она не могла научиться у своей премудрой мамаши приготовлять некое питьё? Ну ну, потише! Потише! Мадам Екатерина – единственная, кого здесь нет, но как раз она то все и слышит.
Тут опять заговорили женщины. Смотрите! Герцог Гиз! К самой свадьбе, а все таки вернулся! Значит, можно начинать сначала. Ну нет! Разве вы не знаете? Она же теперь влюблена в красавца ла Моля. Вот он идёт. Который же это? Первый был у неё в одиннадцать лет. Я всегда напоминаю об этом моему мужу: пусть не забывает, что есть особы и почище меня.
Мужчины ещё раз обсудили нарушение положенной дистанции. Этот Наварра вот вот толкнёт короля или кардинала, он на все способен. Сколько же денег можно без риска ссудить ему под его могущественное королевство? Пожалуй, мешок с него ростом, не больше! Милый мой, как вы злы! Что это за мешок ростом с короля! Да и король то – протестант!
Придворные дамы шептались на своих скамьях.
Неужели французскому королевскому дому непременно надо было брать гугенота? Подумайте сами, моя милая, разве такая спешка – ведь это все состряпали наспех! – прилична и не кажется вам подозрительной? Разрешение папы приходит вдруг с молниеносной быстротой, хотя перед тем все время твердили, что его святейшество запрещает этот брак! Если вам уж очень хочется знать, я, так и быть, скажу по секрету, что никто этой самой папской грамоты своими глазами не видел. Получено только письмо от посланника из Рима – если оно действительно написано в Риме, а не составлено по указке мадам Екатерины.
Тут же рядом шушукались придворные. А все таки остаётся впечатление, что все это козни королевы матери. Пока ещё её планы неясны, но их смысл может открыться раньше, чем мы думаем, и оказаться ещё ужаснее. Ведь Карл Девятый поручил протестанту де ла Ну командовать войсками, которые должны вырвать из рук испанцев крепость Монс. Де ла Ну уведёт с собой своих самых боевых единоверцев, и, адмиралу здесь, в Париже, туго придётся без них. Чудные дела творятся. Ничего сказать нельзя – запрещено! И знать запрещается. Говорят, свадебные торжества будут необычайно пышные.
То же единодушно утверждали и дамы; но и дамы и мужчины из всех представленных здесь сословий буквально онемели, когда заметили происходящее на хорах. Вместо того чтобы прослушать обедню, король Наваррский бросил молодую королеву, а сам с несколькими протестантами из своей свиты удалился через боковую дверь. Хотя такой выходки и можно было ожидать, но все таки это был скандал. Каждому известно, что, когда начинается обедня, черт при первом же слове поджимает хвост и наутёк; но неужели новобрачный не мог хоть соблюсти приличия и потерпеть? Хорошо, что каждого из ушедших заприметили. Ну, да этим нахальным штучкам теперь скоро положат конец.

0

42

Госпожа Венера

Обойдя собор, Генрих вернулся во дворец епископа. Его сопровождали только ревнители истинной веры, тут были и те, кого он уже давно не видел, но в этот великий день и они были тут. Среди них оказался и его прежний воспитатель, Бовуа, некогда столь ловко покрывавший проделки Генриха в Collegium Navarra, когда мальчик выдерживал трудную борьбу, чтобы не идти к обедне.
– Бовуа! – восторженно воскликнул Генрих. – Разве мы оба не пошли в гору? У вас теперь красивый дом в Париже, я женюсь на сестре короля, а насчёт хождения к обедне никто и не вспоминает.
Грузный старик отвечал: – Сир, я стал ленив и тяжёл на подъем. Потому и коротаю свои последние деньки в наглухо замкнутом доме, люди дают мне всякие мерзкие прозвища и пишут их на дверях.
Он подмигнул. Толстяк охотно напомнил бы своему воспитаннику многое, о чем тот среди победных настроений позабыл или что не соответствовало этим настроениям. Несколько голосов потребовали вина. Но Генрих был пьян от одних мыслей о Марго. Кажется, ждать уже невозможно, время тянется нестерпимо, и все таки оно мчится на крыльях счастья, а старик Хронос катит на лёгком шаре Фортуны. В четыре часа пришли доложить, что обедня сейчас кончится. Новобрачный отправился в собор и увёл жену. В присутствии короля Франции Генрих поцеловал её: гугенот с юга поцеловал принцессу Валуа. Это зрелище заставила умолкнуть немало злых языков. Весь двор опять проследовал по праздничной галерее во дворец епископа, и вновь любовались повадками знати все зрители – простолюдины и почтённые горожане. Обед состоялся во дворце, а вечером праздник продолжался в замке Лувр. Его стены увидели бесконечные танцы, которые были прерваны только шествием серебряных скал. Через огромную залу под двадцатью люстрами проплыли с помощью мощных незримых механизмов десять сверкающих глыб, и на первой из них, олицетворяя собою бога Нептуна, восседал сам Карл Девятый, почти голый, ибо любил хвастать своим телосложением. За ним следовали его братья, а также другие дворяне, переодетые богами и морскими чудищами. Машины громыхали, и полотняные скалы морщились длинными складками. И все таки нельзя было не подивиться тому искусству, с каким все это было сделано, тем более что музыканты пели французские куплеты, сочинённые лучшими поэтами.
Ужин начался поздно, и, когда сели за стол, некоторые пары уже условились пожениться, подобно Марго и королю Наваррскому, который хоть и не любил обедни, но тем сильнее любил принцессу. Прекрасным фрейлинам старой королевы было разрешено сегодня покорять гугенотов сколько им вздумается. По отношению к Агриппе д’Обинье это оказалось нетрудным; возгорясь пламенными чувствами, он пообещал каждой все, чего бы та ни пожелала. Дю Барта духом остался твёрд, и только плоть его сдалась. Мысли третьего друга новобрачного, Филиппа дю Плесси Морнея, витали где то далеко. Он принадлежал к тем натурам, которые даже посреди оргий сохраняют отсутствующий вид и чрезмерную чистоту. Как раз в такие минуты люди и доходят до крайностей: одни – в своих пороках, другие – в добродетелях. Его сократовское лицо было просветлено гневом, и он воскликнул, покрывая шум оргии:
– До чего же дошло наше ребячье неразумие! Мы готовы поменяться местами со скоморохом, играющим в трагедии роль короля! Он тащит за собой на подмостки золотую парчу, а через два часа возвращает её старьёвщику вместе с деньгами за прокат. О том, что под нею прячутся грязные лохмотья, насекомые и болячки, мы не думаем, а ведь сколько раз, изображая государя, он вынужден почёсываться и, хвастаясь своим величием, корежится от нестерпимого зуда!
Раздались негодующие возгласы. Но кто их слушал? Брат Карла Девятого и его будущий преемник, – когда Карл наконец изойдёт кровью, – да, сам герцог Анжуйский радостно хлопнул Филиппа по плечу и шепнул ему на ухо: – Этот скоморох и есть мой братец! От меня вам нечего скрывать ваше мнение, я разделяю его. Меня влечёт к вам, протестантам, ваша прямота и откровенность – эти качества бывают только при глубочайшей вере в бога.
Сближение принца крови со скромным солдатом господа вызвало подражание; а может быть, оно само было только одним из многих братаний, начавшихся между католиками и протестантами? Они уже сжимали друг друга в объятиях, например, господин де Леран обнимал капитана де Нансея. Молодой Леви, виконт де Леран, выделялся среди своих сверстников, это был настоящий паж – красивый, стройный, живой. Силач де Нансей прижимал его к себе с такой силой, точно хотел в приливе любви раздавить ему грудную клетку; но юноша выскользнул у него из рук, словно кусок масла, и вдруг укусил толстяка за ухо. Миг сомнения – что же теперь будет? – затем взрыв дружного хохота: такова была эта ночь.
У неё было, несомненно, лицо Венеры: даже скептики, вроде дю Барта, – правда, их было немного, – увидели его совершенно явственно. Но и от них ускользнуло то обстоятельство, что это все подстроено мадам Екатериной. Она выслала в бой свой летучий отряд, и, следуя её приказу, фрейлины сделали то, чего не мог сделать никто: они уничтожили все различия между религиями. Господь бог никогда ещё их не смешивал, и – вот нынче ночью за дело взялась, правда, на свой особый лад, госпожа Венера. Из всех языческих божеств ей в известном смысле меньше всего присущи обман и коварство, и если она что обещает, то немедленно и даёт. Во всяком случае, при французском дворе, где все должно было служить целям мадам Екатерины, любая пара после сговора тут же удалялась. Поэтому часть гостей все время исчезала в комнатах фрейлин, предаваясь там беспорядочным наслаждениям при открытых дверях, причём вновь прибывшие искали свободного места, а того, кто ещё был занят с дамой, ожидающие своей очереди подбадривали с ревнивым сочувствием. Затем возвращались к танцам.
Временами огромная зала оказывалась наполовину пустой, и музыка на хорах гремела слишком гулко, как в пустом помещении. Ещё оставались пьяницы, оставались философы. Нежно склонившись к Марго, ещё сидел здесь Генрих. Над новобрачными пёстрым шатром свешивались знамёна французских провинций, знамёна, взятые в былых сражениях, в далёких странах. Но влюблённым казалось, будто они наедине. Генрих говорил ей, что он её любил всегда, всегда любил только её. Марго отвечала и лично от себя и от имени своего сердца, уверяя, что и она тоже. Она верила Генриху, а Генрих ей, хотя оба знали, что на самом деле не всегда было так. Но сейчас оба чувствовали, что теперь это стало правдой. Вот он – мой единственный возлюбленный. Я не знал ни одной женщины, кроме вот этой, с неё начнётся моя жизнь. Он моя весна, без него я бы скоро состарилась.
– Генрих! Ты сложен с такой соразмерностью, какой требует канон античности. Клянусь честью, ты заслуживаешь награды!
– Марго! Я с радостью готов разделить с тобой эту награду: сколько ты захочешь и выдержишь.
– Доказательство не терпит отсрочки… – начал её звучный голос, а прекрасное лицо досказало остальное. Он быстро вскочил с колен, и они вступили на тот путь, по которому уже прошли многие. И хотя это путь плоти, но бывает, что и плоть может одушевиться. Когда они вышли из большой залы, Генрих схватил её и понёс. Он нёс Марго перед собою. Солдаты отдавали им честь и что есть силы стучали сапогами. Пьяные, уже свалившиеся на пол, пытались проводить их взглядом.
Однако осуществлению страстного намерения мешал брачный наряд принцессы: он топорщился на бёдрах четырехугольником, и Марго была заперта в нем, точно в ящике. Тут молодой любовник выказал и осмотрительность и многоопытность. Он не стал грубо мять блистающую оболочку, но мгновенно раскрыл её. «Не сравнить с Гизом, – ещё успела подумать Марго, – хотя тот выше ростом и по внешности сразу скажешь, что дворянин!» Но вот оболочка, точно раковина, открыта, и жемчужина обнажена. Вместо того чтобы подольше соблазнять его этой драгоценностью, Марго приказала коленям слегка ослабеть и подогнуться, сделала вид, что падает, дала себя подхватить и потом бросить туда, куда ей хотелось, – на её знаменитую кровать, обтянутую чёрным тяжёлым шёлком. «Этот любит женщин и тем меньше знает их! Этого я сумею удержать…» – хотела ещё сказать про себя Марго. Но уже погасли слух и зрение – к большой выгоде остальных чувств.

0

43

Австрийский дом

Генрих один вернулся в большую залу. Там стало многолюднее, чем до его ухода, ибо теперь здесь находилась королевская чета. Карл Девятый успел прикрыть свою наготу, но зато напился. – Вон возвращается дружок моей толстухи Марго! – воскликнул Карл, увидев Генриха. По всему было заметно, что и остальные в курсе дела и ждут возвращения счастливого супруга. Лишь королева не смеялась; она, как обычно, не обнаружила никакого движения ума или чувств. Никто не мог вспомнить, какой у неё голос. Елизавета Австрийская сидела, выпрямившись и не шевелясь, на возвышении в особо предназначенной для этого части огромной залы; вокруг неё как бы сама собой образовалась пустота, никакой охране не приходилось отгонять любопытных. И королева высилась там в своём золотом платье, окаменевшая и неуязвимая, точно статуя святой, даже лицо от толстого слоя белил уже не казалось человеческим. За её широкой юбкой скрывались два испанских священника; но сами они видели все.
Карл Девятый повис на руке зятя. Он шепнул Генриху на ухо, однако достаточно громко, какую то непристойность насчёт собственной сестры. Генрих с отвращением подумал: «Если он упадёт, пусть валяется! Может быть, дать ему подножку?» Однако он не сделал этого и наконец дошёл до того места, куда Карл влёк его всей своей тяжестью: это была пустынная часть залы, где сидела королева.
– Вот она… восседает… – заикаясь, бормотал Карл, – а поди ка, опрокинь! Кажется, сдохнет, трупом станет, а все будет торчать тут, выпрямившись, во всем своём золоте. Австрийский дом – для меня постоянный кошмар, а она – я же с ней спал! – она преследует меня даже во сне! У этой женщины голова медузы… прямо кровь стынет! Она дочь римского императора – ну скажи, Наварра, может на ней человек жениться? Мой дед, Франциск Первый, лежал в оковах в Мадриде, и за то, чтобы его отпустить, император Карл Пятый потребовал в качестве заложника его родного сына. Они оскорбляли моего отца, а меня угнетают, пользуясь этой дочерью императора Максимилиана. Они держат под своим каблуком всю Европу. Их золото, их хитрости, их священники сеют раздоры в моем народе, а их войска опустошают мою страну. Наварра! – бормотал Карл Девятый, словно затравленный. – Отомсти за меня! Потому и сестру тебе отдаю! Отомсти за меня и моё королевство! Мне это заказано; я побеждённый, который теперь уже не сможет бороться. Я так и буду влачить свои дни с отчаянием в сердце. Помни обо мне, Наварра! И берегись, – последние слова едва различимым шёпотом соскользнули с его губ в ухо Генриха, – берегись моей матери и моего брата д’Анжу! Что бы с тобою ни случилось в будущем, не вини меня за это, Наварра, ибо мною руководит только страх. Никому из смертных неведом такой чудовищный страх.
Вдруг король сипло взвизгнул. Его охватил ужас: из за спины королевы на него глянули две пары колючих глаз; один миг – и они исчезли, словно только померещились. Карл зашатался, он ухватился за Генриха, никого больше не оказалось рядом с ним на этом месте, видном отовсюду. Его зять гугенот в душе потешался над ним и этим побеждал нараставший ужас. Король смолк, и выжидающе смолк в огромной зале весь его двор – что свидетельствовало о какой то бесспорно враждебной насторожённости. Генрих это сразу же почувствовал, и его сметливый ум подтвердил возникшее ощущение. Всем этим фанатикам, врагам его веры, неприятно видеть, что Карл, их государь, доверчиво разгуливает с Генрихом. Женитьба на Марго стала им всем поперёк горла, в этом он никогда не сомневался, и они не могли не выказать недовольства, даже против своего желания. Сегодня госпожа Венера зовёт к смешению всех, кто бы ты ни был. И все таки среди гостей началась какая то не то давка, не то свалка: католики оттеснили протестантов в самый конец залы. А сами сгрудились тесной толпой у невидимой черты, отделявшей от всех королеву, и, казалось, насторожились.
Генрих бросил на них быстрый взгляд. Здесь только те, кто вооружён, – хотя лица пока скорее любопытствующие, чем враждебные. Впрочем, этим людям было бы нелегко овладеть им: в глубине его протестанты сомкнули ряды, готовые ринуться ему на помощь. Что касается фрейлин, то их словно ветром развеяло, и они, щебеча, наблюдали издали, как приближается гроза.
Карл, хотя и был пьян, ощутил вокруг себя эту пустоту, и внезапная предгрозовая тишина взбесила его. – Вина! – прорычал он. – Я хочу пить с королевой, пока она не свалится! Глядите все! Несмотря на все своё золото, свалится она, а не я.
Королева, едва ли поняв, что он говорит, продолжала сидеть неподвижно, как идол. А сам он, вероятно, устав от брани и богохульств, так отяжелел, что зять гугенот уже был не в силах поддерживать его, и оба, вероятно, упали бы. Кто то подскочил и успел поддержать Карла. Генрих поднял глаза и неожиданно увидел перед собою лицо некоего господина де Моревера: оно было искажено ненавистью. В следующее мгновение ещё кто то оттеснил Моревера – Герцог Гиз. – Что это вам вздумалось, де Моревер! – торопливо проговорил он. – Убирайтесь ка отсюда, да поскорее! Вот ещё нашёлся! – Он подхватил Карла. – Помогите, Наварра! На нас возложена миссия поддерживать престол и служить опорой королю.
– Для того то мы и явились сюда с нашими дворянами из Лотарингии и Беарна, – заявил Генрих тем же напыщенным тоном и так же выпрямился, как и молодой герцог, который был высок ростом и белокур. Их взгляды скрестились поверх пьяного короля; время от времени им приходилось ставить его на ноги, когда он готов был совсем опуститься на пол.
– Посадите же меня рядом с Габсбургшей, – молил Карл Девятый, обливаясь слезами. – Ведь и я вроде как святой – посвятее вас. Вы же оба задирали юбку моей толстухе Марго. Сначала ты, но тебя она бросила… – И он свалился на Генриха Гиза, а тот толкнул его на Генриха Наваррского. – Тебя она не бросит, – хныкал он, припав к груди своего зятя. – Она любит тебя, я тебя люблю, а наша мать мадам Екатерина даже очень тебя любит.
– Дьявол! – завопил он вдруг, ибо испанские священники опять напугали его: он успел уже об них позабыть. Но когда рассмотрел эти чёрные фигуры и перехватил их подстерегающий взгляд, ему стало совсем не по себе.
– Знаю я, чего вы от меня хотите, – бормотал он, повернувшись в их сторону, хотя они тут же снова скрылись. – Отлично знаю. Так и будет, в точности. Вы и в ответе. А я умываю руки.
Он уже настолько отрезвел, что мог держаться на ногах без посторонней помощи, поэтому герцог Латарингский и король Наваррский отпустили его. У Генриха руки были теперь свободны, и он оглянулся вокруг. Что то изменилось в толпе у незримой черты – в ней чувствовались не только любопытство и насторожённость. Угрожающе смыкалось теперь вокруг Генриха кольцо католиков, оно было в движении, ибо в задних рядах протестанты схватились с католиками врукопашную, стараясь протиснуться вперёд. Кое кто из начальников взобрался на стулья, только дю Барта, пользуясь своим ростом, командовал стоя. Вдруг поднялся крик, никакое королевское присутствие уже не могло помешать всем этим людям нарушить установившееся было человеческое дружелюбие, и их прерывистое, бурное дыхание говорило о том, что последняя узда сорвана. Кровь неминуемо должна была пролиться.
Как раз в решающую минуту позади Елизаветы Австрийской зашевелились два испанских священника. Они куда то нырнули – и помост с креслом королевы без видимой причины поехал как бы сам собой прочь из залы. Он двигался толчками и рывками, как движутся театральные декорации; так же двигались в начале празднества серебряные скалы, нёсшие на себе голого короля и других морских богов. Однако дело шло, и, подскочив в последний раз, седалище дома Габсбургов благополучно перевалило через порог. Ещё не закрылись двери, как все увидели, что чья то рука откинула ковёр, покрывавший помост, а из под ковра с трудом выползли на четвереньках оба испанских священника и, задыхаясь от усталости, поднялись на ноги.
Король Наваррский неудержимо расхохотался, и на его смех ни один человек в зале не смог бы обидеться: до того он был весел и искренен. Он точно отмёл все злые помыслы и на время утишил в каждом его воинственный пыл. Это сейчас же понял некий коротышка, отличавшийся несокрушимым присутствием духа; коротышка стоял позади всех на стуле, кое кто знал и его имя: Агриппа д’Обинье. И тут же запел приятным звонким голоском:
– Королева Наваррская, тоскуя, льёт слезы на своём прославленном ложе из чёрного шелка. Но разве мы знаем, что ждёт нас завтра? – Так пойдёмте же и проводим к ней жениха.
Его песенка имела успех, однако для большей убедительности он перешёл на стихи:

Смерть ближе с каждым днём. Но только за могилой
Нам истинная жизнь даётся божьей силой,
Жизнь бесконечная без страха и забот.
Пути знакомому кто предпочтёт скитанье
Морями бурными в густеющем тумане?
К чему блуждания, когда нас гавань ждёт?

На первый взгляд все это как будто и не имело никакого отношения к происходящему, разве только комическое; поэтому стихотворец вызвал всеобщий смех и оказался победителем. Карл Девятый тут же заявил громогласно, что со всей свитой намерен сопровождать зятя Наварру к ложу сестры. И он взял за руку молодого супруга. По другую сторону Генриха стал герцог Лотарингский; это была самая захватывающая подробность всей сцены: бывший любовник провожает супруга к брачному ложу молодой супруги. За ними рядами выстроились гости, без различия вероисповедания. Те, кто уже готов был начать драку, с удовольствием согласились на отсрочку, и шествие двинулось. Но по пути в него влилась большая толпа фрейлин. Где бы процессия ни проходила, открывались двери и выбегали знатные дамы: они считали неудобным не принять в ней участие. Мужчины постарше, которые уже успели задремать, вскакивали от шума и тоже присоединялись, кто в чем был. Гордо выступал де Миоссен, первый дворянин, в сорочке и меховом полукафтанье, но без штанов. Впереди торопливо шла стража с факелами, освещая старинные каменные переходы; уже почти никто не понимал, в какой части дворца они сейчас находятся, и толпа колесила по одним и тем же коридорам, усердно распевая:

Пути знакомому кто предпочтёт скитанье
Морями бурными в густеющем тумане?
К чему блуждания, когда нас гавань ждёт?

– Тут! – наконец заявил Карл Девятый. Однако это была вовсе не та дверь. Словно огромный червь, шествие извивалось по тесным коридорам, пока наконец, не добралось до двери Марго. Тогда Карл обратился с последним напутствием к счастливому мужу: – Ты счастливец, Наварра, ибо принцесса, славнейшая и благороднейшая во всем христианском мире, уберегла для тебя свою невинность, чтобы ты её похитил; она терпеливо ждала тебя, и вот, видишь, ты стучишься к ней! – С этими словами он сам грохнул кулаком в дубовую дверь. Потом расцеловал зятя в обе щеки и заплакал.
Однако невеста не отворяла, хотя шум стоял такой, что разбудил бы и мёртвого. Наконец все затихли, прислушиваясь. Этим воспользовался герцог Гиз и громогласно заявил:
– Клянусь всеми святыми, а в особенности святым Варфоломеем! Будь это я, дверь сама бы распахнулась, ибо меня она знает.
И тут все поняли, даже те, кому это ещё на ум не приходило, что Гиз обижен и теперь злится. А король Наваррский легко нашёлся и ответил:
– Вы же видите, дверь только из за вас не открывается, чтобы не вышло ошибки.
Но Гиз настаивал:
– Только из за вас – она привыкла к лучшему.
Карл Девятый повелительно крикнул: – Всему свой черёд! Сейчас впереди не поединок, а брачная ночь.
Несмотря на эти слова, оба кавалера принцессы Марго встали у её двери в боевой позиции: нога выставлена вперёд, грудь – колесом, на лице угроза. Вся процессия, до последних рядов, замерла, женщины потребовали, чтобы мужчины подняли их на руки: им тоже хочется увидеть соперников – Наварру в белом шёлке и Гиза в голубом, – как они впились друг в друга глазами и огрызаются. Конечно, не будь Гиз отвергнутым женихом, пришлось бы признать, что за ним немалые преимущества: высокий рост, опасная ловкость, злая чёткость черт – они сейчас тем грознее, чем обаятельнее представляются в обычное время. Ответ Наварры очень прост и состоит в одном: он в точности подражает Гизу; несмотря на небольшой рост, Генрих сейчас тоже кажется крупным хищником – играть он умеет. И тут же выставляет зверя в смешном виде, как будто нечаянно, но в этом все дело: зверь потягивается, изгибается, готовится к прыжку, Генрих даже становится светлым блондином, и на подбородке у него словно развеваются жёлтые прядки волос – до того совершенно подражает он изысканному северному говору лотарингца.
– Я начал с деревенских девчонок, – говорит он, – а теперь хочу только принцессу. Принцесса питала пристрастие к лотарингцу, и вот она уже требует Наварру.
Более дерзко не мог бы выразиться и сам Гиз, его торжественное выступление сорвано соперником: у него выбито из рук его главное оружие, уже не говоря о смехе, который слышится в толпе. Смех так и просится наружу – здесь его подавили, там он прорвался, и вдруг дубовая дверь распахивается, на пороге стоит принцесса и смеётся. И так как она тоже смеётся, то начинает неудержимо хохотать весь двор.
«К чему блуждания, когда нас гавань ждёт?» – нарочно гнусит с хрипотцой Карл Девятый. Хохот, принцесса втаскивает супруга в комнату, дверь захлопывается. Хохот!

0

44

Шрам

Они остановились, глядя друг на друга, а в коридорах, удаляясь, ещё шумела свита. Теперь придворные направились к флигелю, стоящему напротив, отблески факелов перебегали с одного окна на другое; и начинался рассвет. А народ там, в городе, народ, просыпавшийся в тот же час в лодках на реке и в домах на берегу, не мог не говорить: «Лувр то опять сверкает адским огнём. Кто знает, что нас ждёт впереди?»
Некоторое время они молча смотрели друг на друга, затем мадам Маргарита сделала своей безукоризненно прекрасной рукой движение сверху вниз, означавшее: раздевайтесь, сир. Сама она сбросила с себя ночное платье лишь на краю кровати: она знала недостатки своей фигуры и знала, что когда она лежит, они не столь заметны. Главное же, ей хотелось обстоятельнее рассмотреть весь облик и сложение этого нового мужчины. Ибо мадам Маргарита была тонкой ценительницей гармонической стройности – будь то мужские тела или латинские стихи. Её новый возлюбленный возился со своими брыжжами – праздничный наряд из белого шелка было трудно расстегнуть. Рукава с буфами должны были делать его шире в плечах и ýже в талии. И бедра от этого казались широкими и сильными, и длиннее выглядели по юношески худые ноги: в известной мере, конечно, можно создать искусственно такое впечатление! Поэтому учёная дама ждала, когда он разденется, с некоторой тревогой. Но, оказывается, он в действительности даже лучше, чем сулила его оболочка. Мадам Маргарита произвела некоторые сравнения и впервые вынуждена была признать, что все требования античности, которые она уже начинала почитать легендой, нашли себе в этом юноше живое воплощение, и притом настолько, что её лицо ещё в течение некоторого времени сохраняло выражение достойного глубокомыслия и учёного любопытства. И лишь когда она почувствовала, как в нем назревает страсть, кровь закипела и в ней. И она перестала быть учёной ценительницей прекрасного, когда прикоснулась к его сильному и напряжённому телу.
Никогда ещё оба они не были так неутомимы в наслаждении; тут сказалось и сходство их натур, которые могли поспорить друг с другом в выносливости. И если Генрих в позднейшие годы и пленённый другими женщинами пытался отрицать, что когда либо любил Марго, и, вспоминая об этой ночи и о многих других, употреблял слова, которыми пользуются даже люди слабые и ничтожные, желая порисоваться, то именно Генрих подтвердил бы, что да, так в жизни бывает: восторг плоти может достигнуть столь великой силы, что ощущаешь близость смерти. И, может быть, в такие минуты человек, который ощущает в себе избыток жизненных сил, ближе к ней, чем ему кажется. Люди просто позабыли осветить все закоулки своей природы. «Смерть ближе с каждым днём» – эти возвышенные слова Генрих слышал совсем недавно, они выражали его сокровеннейшие предчувствия. И они же были последнее, что пронеслось в его мозгу, утомлённом любовью.
Наступил короткий отдых, ибо даже во сне не оставляла его забота о наслаждении: ещё! ещё! Поэтому он вскоре проснулся и, не успев открыть глаза, стал целовать лежавшее рядом с ним тело, и губы его натолкнулись на шрам. Он сейчас же взглянул, пощупал: он то знает толк в шрамах. Они бывают от ударов, пуль, укусов, раны наносятся и на поле боя и на ложе страсти. Для определения их причин крайне важно, на какой части тела они находятся. Если у солдата шрам на том же месте, что у Марго, – значит он хоть раз в своей жизни да удирал галопом от врага. Поэтому не следует быть трусом; и даже королю Французскому и Наваррскому, именуемому Генрихом и известному своей отвагой, предстояло ещё получить такую же рану и на том же месте. Но сейчас речь идёт об одной из самых красивых частей женского тела, и эта женщина моя, только моя, – а её, оказывается, кто то уже кусал, значит, неправда, что она моя! Поэтому он стал трясти её, а так как она не сразу очнулась, сам повернул её к себе и, глядя в её ещё сонное лицо, гневно опросил:
– Кто укусил тебе зад?
– Никто, – ответила Марго. Это был именно тот ответ, которого он ждал.
Он крикнул в бешенстве:
– Лжёшь!
– Я говорю правду, – уверенно отозвалась она, села на постели и встретила его ярость с невозмутимым достоинством в лице и в голосе, а сама подумала: «Увы, он заметил шрам слишком рано. Через неделю он и внимания бы не обратил». Мадам Маргарита уже знала это по опыту.
– Но ведь видны же зубы! – настаивал он.
– Это только похоже на зубы! – возразила она, и чем неубедительнее был ответ, тем убедительнее был тон.
– Нет, зубы! Зубы Гиза!
Она предоставила ему повторять это сколько вздумается. Когда нибудь ему надоест, а моя грудь, которую я к нему тихонько пододвигаю, чтобы он взял её в руки, заставит его позабыть про зад.
Она снизошла до того, что пожала своими роскошными плечами и бросила вскользь: – Не Гиза и вообще ничьи. – Но это ещё больше разозлило его. «Как, однако, трудно, почти невозможно защищаться от несправедливого обвинения! За многое он имел бы полное право упрекнуть меня, а вот выискал же то, в чем я не виновата! Неужели я действительно должна рассказать ему, как моя мать и мой брат король однажды утром избили меня, чтобы я порвала с Гизом и вышла за Наварру? Неужели он не узнал старые, кривые зубы мадам Екатерины?»
– Ну, скажи! Скажи! – стонал он, судорожно сжимая её.
«Вот ревнивый! А если я скажу? Но что он тогда сделает? Поверит ли будто только из за него, чтобы я вышла за него, меня выпороли и искусали? Нет. Не поверит! Да ещё придётся сознаваться, что я шла прямо от Гиза! Приятное положение, нечего сказать».
Вдруг он отпустил её и стал колотить подушки. Вместо неё он обрабатывал кулаками её постель чёрного шелка, весьма знаменитую, ибо многое совершалось на ней. «Но ведь удары предназначаются мне!» Она уже отодвинулась от него, готовая спрыгнуть с кровати. «Сейчас и до меня очередь дойдёт! Вот лупит!» И Марго почувствовала, что уважает и любит его – его одного. Поэтому она окончательно решила ни в чем не сознаваться, а он, задыхаясь, вне себя, твердил: – Сознайся! Сознайся!
Вдруг Генрих заговорил совсем другим тоном: – Ты ни за что правды не окажешь. Да и как может сказать правду дочь женщины, которая мою мать…
Вот оно, это слово; вот она, эта мысль. До сих пор Марго лежала, а он смотрел на неё сверху. Но после этой мысли, после этого слова она тоже поднялась, оба насторожились, прислушиваясь к тайным отзвукам сказанного им, и испуганно посмотрели друг на друга. Первым движением Марго было прикрыть свою наготу, а Генриха – покинуть её ложе. Пока он торопливо одевался, их взгляды украдкой искали друг друга: он хотел наконец, понять, кто же перед ним, какова эта женщина, которая могла так его унизить. А она желала проверить, действительно ли утратила его. Нет, он вернётся и будет тем преданнее, что с этой ночи их связывает грех. И до тех пор, пока Марго называет это грехом, Генрих не будет знать пресыщения. «Дорогой мой Henricus, – подумала она по латыни. – Я тебя ужасно люблю!»
А он уже стоял перед ней одетый, в белом шёлку, возился с брыжжами и по солдатски отрубил:
– Я еду сегодня же к войску во Фландрию.
– А я дам тебе святого, чтобы он охранял тебя, – сказала она и склонилась над стоявшим в стороне ящиком с книгами – её неизменными товарищами, когда с ней не было мужчины; вынула одну, вырвала из неё страницу и протянула ему. Прекрасна была рука и решителен жест. Она отлично слышала его с трудом подавленное рыдание и все таки, больше не взглянув на него, снова улеглась в постель; когда он закрывал за собою дверь, Марго уже засыпала. «Ибо, ежели кто изнурён любовью, – успела она ещё подумать, – тот неподходящая фигура для трагедии».
И вот ей приснился сон.

0

45

Предостережение

Генрих покинул спальню слишком рано. После вчерашней оргии замок Лувр ещё не очнулся, и его обитатели ещё не вернулись к тому состоянию, в котором имели обыкновение замышлять злодеяния. Во всяком случае, так казалось Генриху. В залах и коридорах ему приходилось переступать через спящих, – чудилось, что они скорее оцепенели, чем спят. Они свалились там, где их застало последнее отправление тела, соитие, глоток вина или даже удар. В открытое окно заглядывали ветки цветущих роз, а под окном валялись люди в испачканной последствиями чревоугодия пёстрой одежде, и солнце ярко освещало их. Взоры бродившего в одиночестве молодого человека проникли и в потайные комнаты, двери которых позабыли замкнуть те, кто удалился туда, чтобы предаться всевозможным извращениям любви. Снаружи, привалившись к стене и держа в руках алебарды, спали часовые. Собаки щурились на него, собирались залаять, но, видимо, решали отложить своё пробуждение.
Странствующего по Лувру юношу сбивали с толку все эти покои и закоулки.
Блуждая по обширным залам новых зданий и по ходам и переходам старых, он в конце концов заплутался, если только его блуждания имели какую либо определённую цель. Привалившись к проломанным каменным перилам, спал какой то толстяк в высоком белом колпаке, съехавшем на его потный лоб, и Генрих решил, что он находится неподалёку от кухонь. Дворцовая челядь тоже вчера погуляла вовсю, но вид изнурённых тел ещё отвратительнее, когда они валяются среди отбросов и грязной посуды. Король Наваррский в своих белых шёлковых одеждах отпрянул от них и пошёл прочь; в конце концов он попал в какой то затянутый паутиной полутёмный подвал с дверями, окованными железом, точно в каземате; он как будто уже видел такое помещение в подземельях старого замка.
Генрих остановился, ожидая, чтобы глаза привыкли к темноте, и вдруг услышал чей то шёпот: – Тише… – И из сумрака появилась фрейлина. Он повлёк её под находившееся у самого потолка отверстие. – Только не на свет! – умоляюще проговорила она. – Я ведь ещё даже не накрашена. Наверно, просто уродина.
– А что ты тут делаешь? Мне кажется… Ну, конечно, это ты. Тебя мой д’Арманьяк тогда запер, ты ведь шпионила за мной. Видно, опять этим занимаешься?
– Ради вас, сир. Я ваша служанка и никому не буду верной и преданной, кроме моего господина, а господин этот вы.
Он закинул ей голову так, чтобы свет упал на лицо. Оказалось, прехорошенькая, совсем юная фрейлина, слегка расплывшиеся румяна не портили её. Он поцеловал её в губы и тут же убедился: «Да, эта девушка принадлежит мне, иначе она бы так не затрепетала. Как эти создания изменчивы, ничего в них нельзя угадать заранее. Если бы я тогда не спугнул эту шпионку и не обезвредил, быть может…»
– Значит, я тебе теперь нравлюсь? Что ж, это хорошо, потому что и я нахожу, что ты очень мила, – сказал он с присущей ему обаятельной ласковостью. Правду он сказал или нет, но от его слов её лицо просияло. А сердце Генриха действительно раскрылось, как всегда перед женщинами. И для этой фрейлины настала её минутка, когда она благодаря ему познала вполне заслуженное счастье.
– Что ты для меня хочешь сделать? – спросил он тут же. Но ей сначала надо было отдышаться.
– Отдать свою жизнь, сир. Её отнимут у меня, наверное. Мадам Екатерина, конечно, узнает, что я была здесь. Ей тоже хорошо служат.
– А на что ей твоя жизнь?
– Тише. Она здесь, недалеко. Я застала её несколько минут назад, когда она кралась прочь из своих покоев. Я лежала на ковре и притворилась, будто сплю. Нет, я была одна, одна, – заверила его девушка. – В моей комнате оказалось много посторонних. А она тихонько крадётся мимо, неслышно отворяет дверь своего сына д’Анжу, уводит его с собой. А своего сына короля не берет. По пути она скребётся ещё у нескольких дверей, и несколько человек следуют за ней по одному. Я иду последней. О боже, это ведь игра в прятки со смертью! – Было слышно, как у фрейлины стучат зубы. – Вы должны все увидеть своими глазами, сир. – Она взяла его за руку, повела в полный мрак. «Мадемуазель! А может, ты все таки любовница врага, и он подстерегает меня здесь? Нет. Как раз в этом подвале её запер д’Арманьяк, она знает здесь каждый камень. Куда же мы идём? Мы ощупью поднимаемся. Ага! Перекладины стремянки! И я должен лезть по ней? Мадемуазель, держи её покрепче, она соскальзывает. Лестница очень высокая, однако наверху какой то просвет. Можно выбраться на чердак, лечь плашмя на выступ, а возле него есть небольшое отверстие, из него видно нижнее помещение. Даже ребёнку через него не пролезть. И все таки я вижу комнату, что то вроде комнаты. Мадам Екатерина не привыкла к таким, однако все же вон она сидит. Кресло с прямой спинкой стоит у дальней стены, свет падает на королеву сверху, и лицо кажется мертвенно тусклым. Или ещё от чего нибудь у её кожи такой свинцовый оттенок? Она в своей обычной вдовьей одежде, остальные – кто в чем встал с постели. Вон Гизы, вон д’Анжу». – Мадемуазель, вы знаете некоего господина де Моревера? – «Впрочем, это не он, что ему тут делать?» – Тише, говорит королева.
«Нет, они слишком далеко, внизу, слова теряются, точно в расселине скалы. Мне кажется, она замышляет что то против своего сына короля, иначе зачем бы она тайком от него забралась сюда? Он ведёт переговоры с Англией и с протестантскими князьями. Колиньи он называет отцом. Она ненавидит Карла. Её истинный сын – д’Анжу. Достаточно на него посмотреть, на его изуродованные уши. У него толстые губы, и весь он какой то черноватый, как и духи, которые окружают его. На месте не сидит, никак не дождётся того, что должно произойти. Теперь королева прикладывает палец к губам. Молчи, любимчик! Да, и любимчик здесь!» – Мадемуазель, тебе известен некий любимчик, похожий на учителя танцев? Его имя не дю Га?
«Она не отвечает, и мы тоже должны быть осторожны. Здесь сговариваются кого то погубить, Если жертва не Карл, то я. Пусть попробуют! В Париже полным полно гугенотов. В подвал, вон куда запрятались наши враги, чтобы состряпать убийство, а сами сидят бледные как смерть, особенно кардинал Лотарингский. Надвинь шляпу поглубже, старый козёл, чтобы не видно было твоих хищных клыков. Чем только он нынче ночью не занимался! Вон отходит с Гизом в угол, совещаются. Красивый малый, этот Гиз. Достаточно рослый, чтобы, упав, растянуться во весь рост. Гиз, мой Гиз, я ведь первый принц крови после кровоточивых Валуа, и не ты, а я получил их сестру.
Что это – как он раскричался, унять не могут, наконец даже слышно стало! Другого нужно убить при дворе… Кого? Карла? Меня? Не может быть, чтобы господина адмирала: он же едет к войску во Фландрию. У д’Анжу глаза разгорелись от жадности. Значит, Карла, ненавистного брата. Нет, мадам Екатерина не хочет, она приказывает замолчать! Карлу и так недолго жить осталось. Она шепчет что то, все невольно наклоняются к ней, особенно этот – как его? – ну, у него чересчур близко посаженные глаза, я ещё перед тем удивлялся, зачем он тут. Но это же нелепо, ведь они ничего не могут сделать. Однако Гиз его одного отводит в сторону… А, вспомнил: некий де Моревер.
Что такое? Кажется, у д’Анжу припадок? И часто это с ним бывает? Он больше не намерен ждать смерти человека, из за которого родной брат стал ему злейшим врагом. Кого же он имеет в виду? Неужели все таки Колиньи? Да нет, пустая болтовня, разве у него хватит сил выполнить то, что они замышляют! Впрочем, и его мамаша, видимо, чем то разгневана, она удаляется. Пора и мне… Гиз выходит, он позаботится, чтобы остальные могли благополучно возвратиться в замок. Вот будет смешно, если мы с ним столкнёмся! Скорее вниз по стремянке». – Мадемуазель, куда вы запропастились, мадемуазель? – «Оставила меня одного, а теперь выбирайся, как знаешь».
Однако он выбрался; он спешил обратно через людские, и челядь, просыпаясь и бессмысленно тараща глаза, смотрела ему вслед; дверь, через которую он снова вышел на старый двор, оказалась как раз напротив того места, где только что разыгрались описанные события, – позади знаменитой потайной лестницы фаворитов и заговорщиков, которым открыт доступ в покои короля. По ту сторону лестницы одновременно с ним появился Гиз. Генрих опередил его, сделал прыжок и встал на первую ступеньку; тут то его и заметил герцог Лотарингский.
– Откуда ты взялся так рано, Наварра?
– Разве уж так рано, Гиз? Но, видишь ли, моя почтённая тёща принимает меня в любое время.
– Ты был у мадам Екатерины? Наверху?
– А где же ещё? – Генрих ударил себя в грудь, разыгрывая человека, похваляющегося высокой честью, которая на самом деле вовсе не была ему оказана. Тогда рослый лотарингец преисполнился сознанием неизмеримого превосходства: «Иду с тайного совещания от моей королевы и встречаю тщеславного лгунишку, который уверяет, будто его принимали в тот же час!» Просияв красивым лицом, подбоченясь и изогнув стан, Гиз заявил:
– Значит, она сама тебе все сказала; а я повторяю, и самым решительным образом: ты победил, Наварра. Французский двор намерен объявить войну Испании, ибо, как говорит в своём послании твой адмирал, французам необходима внешняя война, которая была бы справедливой и вместе с тем нетрудной и выгодной. Иначе они будут грабить и громить друг друга. Он знает нас, твой герой и учитель!
– Послание составлял Морней, а он каждую мысль доводит до крайности.
– И это нам услышать не вредно. Значит, вот вы как смотрите на дело?..
– А вы нет?
– Мы только защищаемся. Вы, протестанты, намерены вызвать ужасную резню среди французов: это видно из слов вашего Колиньи или вашего Морнея. И ради нашего блага мы предпочитаем воевать против Филиппа – вместе с вами. До свидания, увидимся во Фландрии – или никогда!
Рослый блондин только сделал вид, что уходит. Он тут же снова обернулся.
– Наварра! Играй честно, как я. Да, я и вправду стянул войска в Париж, когда ты подъезжал со всеми своими дворянами.
– Это далеко не все. – Их глаза встретились на одном уровне, ибо маленький Наварра стоял на ступеньке.
– Мои выступают сегодня во Фландрию. Действуй, как я, Наварра!
– Я веду ту же игру – и по склонности и по привычке. Помнишь наши школьные годы, Генрих Гиз?
– Тогда ты затевал игру, Генрих Наваррский. Цезаря убивали. Игра доводила нас до неистовства.
– Тебя и д’Анжу. Вы готовы были по настоящему прикончить меня. Такие воспоминания остаются на всю жизнь, мой друг.
– Дружба, возникшая в ранней юности, – это единственное, что умирает лишь вместе с нами. Я не стыжусь своих слез, – с напыщенной чувствительностью продолжал Гиз и выжал или попытался выжать из себя несколько слезинок. «Я бы искуснее все это разыграл», – подумал другой, стоявший на ступеньке. Однако король Наваррский чувствовал скорее стыд, чем удовлетворение. Ведь перед ним его смертельный враг, хотя бы по одному тому, что не получил принцессы. Оба заставляют свой голос трогательно дрожать. И лгут друг другу каждым словом и движением. А ведь действительно вместе росли. Да, позор! И от стыда, что такова жизнь, стоявший на ступеньке слегка втянул голову в плечи и при этом упустил из своего поля зрения стоявшего наверху. Генрих все ещё не поднимал головы, как вдруг что то зашелестело у него на груди, он сначала даже не понял, что, и стал шарить рукой. Он все ещё шарил, когда услышал внезапный возглас: – Стой! – Генрих поднял голову и увидел перед собою совсем иного человека – звериное, злое лицо, уже никаких подслащённых воспоминаний, а неприкрытая действительность: рука, сжимающая занесённый кинжал.
Генрих звонко расхохотался, словно самые страшные открытия и есть самые весёлые.
– Я тоже мог бы поплакать, и поудачнее, чем ты.
– Ты смел – и я дарю тебе жизнь.
– Или ещё потому, что иначе тебе не сдобровать, – при этом короткий взгляд в сторону. Мгновенно, точно зверь, Гиз оборотился: позади стоял гугенот с обнажённой шпагой.
– Мой государь и повелитель говорит сущую правду, – сказал человек в потёртом кожаном колете – у его владельца было загрубевшее солдатское лицо и бородка клином. – Господину герцогу стоило только руку поднять: не успел бы он ударить моего короля, как некий гасконский дворянин, по имени д’Арманьяк, имел бы честь рассечь герцога Лотарингского на две половинки.
Этот певучий голос южанина первым нарушил в то утро спёртую тишину двора, прозванного Луврским колодцем. Прибежала стража, стоявшая под воротами, которые вели к мосту. Все двери вокруг распахнулись, и из них выскочили люди. Никто ещё не успел ничего сообразить, как Гиз исчез. Д’Арманьяк, давно уже вложивший оружие в ножны, усердно всех расспрашивал, что же тут, собственно, произошло.
– Да два купца подрались из за пошлин, которые им надо уплатить казне.
Так он громогласно заявил, уходя, своему королю, а на ухо неприметно шепнул: – Только поскорее прочь отсюда!
Слуга дворянин умел пышно хвастаться, но умел и перехитрить опасность – смотря по обстоятельствам.
Знал он также мало кому известную дорогу, по которой они могли незаметно добраться до комнаты его государя.
– Посмотрите, сир, на вашу великолепную белую свадебную одежду, она вся в пыли и в паутине. Камердинер это сразу видит, а герцог – нет, иначе у него ещё раньше возникло бы подозрение, может быть, даже слишком рано, когда меня ещё не было подле вас.
– Ты тут?
– Не отстаю ни на шаг. Не упадите!
Здесь коридор круто загибался, и на самом повороте лежал какой то не слишком длинный тюк, несколько короче человеческого роста. Но, странное дело, из под мешковины высовывались ноги в маленьких башмачках. Значит, все таки человек! Какими маленькими кажутся ноги, когда они… Господин и слуга переглянулись. Взгляд слуги советовал быть осторожным. Но господин все же откинул мешковину на том месте, где ожидал увидеть незнакомое ему лицо. У мёртвых всегда незнакомые лица, и они всегда неожиданны для тебя. Генрих отпрянул, у него вырвался хриплый возглас. Слуга без церемонии зажал ему рот рукой. – Тише, сир! Скорей сюда, пока нас не застигли! – Он схватил короля и потащил его к какой то двери, распахнул её, оба вошли, и он неслышно притворил её за собой.
– А теперь можете кричать сколько угодно. Я убедился, что снаружи ничего не слышно. Гнусное преступление, такое же, как они сами, – заявил протестант с глубокой убеждённостью. И так как его господин безмолвствовал и стоял недвижимо, точно оцепенев, Д’Арманьяк добавил: – Мы бы этого не сделали. Такая красивая барышня, такая ласковая, людям добра хотела. Я знаю одного пастора, который втайне наставлял её. Она бы перешла в истинную веру…
– Тебе известно её имя?
– Нет. Может быть, Катрина, может быть, Флеретта. Бедная дворяночка, как я – бедный дворянин.
«Я имени её не знал и спрашивать о нем теперь не смею. Выплачу и скорбь и ярость в себе самом, и пусть ни капли не выльется наружу. Она погибла за меня, из любви ко мне погибла. Что я обещал ещё нынче утром королеве Наваррской – моей жене? Отправиться к войску, во Фландрию. И уже забыл об этом».
Вслух он сказал: – Сегодня же мы едем во Фландрию.
– Вот это правильные слова, сир. В бою я могу сам напасть, могу и убежать. Здесь нет. А в коридоре наткнёшься на кусок мешковины – должен через него перешагнуть и молча идти дальше.
Д’Арманьяк говорил ещё что то, приготовляя деревянную лохань, в которой Генрих обычно купался. Когда тот начал раздеваться, выпал свёрнутый лист бумаги. Он то и зашелестел у него на груди. Этот листок дала ему Марго: на нем – святой, который охранит его; посмотрим, кто же именно.
Там оказалось изображение человеческого тела после вскрытия – листок из анатомического атласа. Каждый орган был обозначен на полях латинским названием, написанным рукою учёной принцессы, и ею же пририсован маленький кинжальчик, острие которого направлено на вскрытое тело с точным знанием соответствующего места, названного также по латыни.
Таково было мнение принцессы Валуа. И она тоже хотела предостеречь Генриха. «А если бы я знал это раньше? Выхватил бы я кинжал прежде Гиза?» – Нет, – вслух ответил Генрих самому себе. Слуга удивлённо посмотрел на него.

0

46

Сон

И вот ей приснился сон.
В этом сне Марго была самой госпожой Венерой и в виде мраморной статуи охраняла вход в лабиринт из высоких кустарников, прохладная тень которых падала на её белую спину: она явственно это ощущала, ибо мрамор был наделён чувствительностью и в нем обитало сознание. Она знала, что позади неё, справа и слева от беседки, стоят два воина, готовые убить друг друга из за её благосклонности; но ни один из них не приподнял хотя бы на дюйм свой обнажённый меч, так как оба, подобно ей, были статуями, замкнуты в каменную оболочку и прикованы к пьедесталу. Между тем достаточно было её мысли, и тот, кого бы она отвергла, упал бы и разбился.
Она созерцала своими пустыми глазами пейзаж, где все: серебрящаяся река, блистающие берега, дворцы и другие статуи – смотрело только на неё, госпожу Венеру. Повсюду вместо людей стояли статуи, и они говорили, не издавая ни единого звука. То, что будет, от тебя зависит. Решайся, пока не наступила ночь. Ещё озаряет тебя с высоты божественное солнце, разогревая твои гладкие бедра, и проникает в тебя так, что в тебе даже начинает биться сердце. Вместе с уходящим, остывающим днём утратишь и ты своё тепло, свою жизнь. Мрак пробудит чёрные силы, и свершится это чудовищное злодеяние, которого ты не хотела. Ты была лишь суетна, госпожа Венера, – не тепла, не холодна и не решительна, – ибо твои чувства вялы и сознание слабо. – Решайся! Решайся! – воскликнули вдруг все статуи, но уже не беззвучно, а словно чирикая, и довольно пронзительно чирикая, как те птички «с островов».
Вдруг все стихло, и наступила некая пустота – и в созданиях и в сознании. Вселенная как бы запнулась, и в тишине этой всеобщей и грозной запинки прозвучал неслыханный дотоле голос, мощный, но глохнущий в необъятных далях пространства. Марго, пришлось собрать во сне все свои силы и думать чётче, чем она когда либо думала, бодрствуя. Тогда она, наконец, узнала лик событий: перед ней была лоджия, расположенная в середине большого дворца, и там стоял бог. Он ждал. Вначале он не говорил, ибо предоставил ей возможность опомниться, чтобы она не умерла, узрев его. Он имел образ статуи, одежда на нем лежала ровными древними складками, дул сильный ветер, но он не шевелил их.
Лоджия тянулась вдоль фасада Лувра, хотя в действительности никакой лоджии там не было. Вместе с тем знакомое здание заслонялось прообразом дворца, который мы всю жизнь таинственно несём в себе; вспоминаем о нем, как о чем то виденном нами в нашем самом первом, самом прекрасном путешествии, и чего никогда не увидим своими глазами; да его и не найдёшь нигде. Здесь же он возник, блистая непреходящим великолепием и творениями великих мастеров, и назывался Синай. Таково было его имя. А посредине каменной глыбой дыбится бог, он не выше среднего роста – но вот он поднимает веки – душа моя блаженно трепещет, и мне хочется воскликнуть: «Да, господи!», – хотя я ещё не слышала, в чем его воля. Но эту волю я знаю, и она говорит мне: не убий. Шевельнулась его короткая, курчавая, чёрная, как смоль, борода. К его губам приливает кровь, они становятся темно алыми, и он окликает меня. «Принцесса Валуа!» – зовёт господь. Я вздрагиваю, я не в силах отвечать от страха, ибо позволила себе увидеть во сне, будто я госпожа Венера. То было лишь наваждение. И только вот это – действительность, только это – святая правда. «Мадам Маргарита», – зовёт господь. – Да, господи!
Так она отозвалась. Правда, это не был её обычный, низкий и звучный голос: он перешёл к богу, и это он говорил её собственным голосом, но гораздо более мощным. Она же только лепетала перед богом. Но бог услышал её и принял её ответ. И чтобы она хорошенько его поняла, он сказал это по гречески. Он по гречески сказал ей:
– Не убий!

0

47

Спасение

И она сейчас же проснулась, сейчас же оделась и поспешила к матери. Королева. Наваррская прихватила с собою стражу, чтобы, если понадобится, ворваться силой. Однако Марго впустили беспрепятственно, и она тут же поняла, почему: у мадам Екатерины находился Карл Девятый, и он был взбешён. Он бранился и клялся, что король здесь он и он будет повелевать, а не заговорщики, которые сходятся в тайных подземельях.
Его рёв раздражал мадам Екатерину, которой необходимо было кое что обдумать. Кроме того, она не чувствовала себя в безопасности; Марго больше чем кто либо могла это прочесть по её лицу, неподвижному, как маска. Мать приветливо встретила свою дорогую девочку и указала ей на её излюбленную скамейку. Какой бы там Марго ни была, но она оставалась прежде всего маменькиной дочкой и больше всего на свете любила посиживать на этой скамеечке, возле старухиной юбки, запустив в волосы обе руки и читая огромные, переплетённые в кожу фолианты. Обычно она наваливала их себе на колени по нескольку штук зараз. Она и сейчас взяла по привычке книги со стола, принялась даже перелистывать их, но взор её блуждал, она поглядывала то на брата, то на мать.
Карл Девятый был поражён, что его бессвязная брань и крики почему то не производят решительно никакого впечатления на старуху и она лишь молча наблюдает за ним. Тогда он решил показать себя ещё более твёрдым и грозным. Он вытянул шею, его рыжеватые усы опустились, и он устрашающе потряс руками – даже не руками, а кулаками, он стиснул кулаки. При этом он исподтишка следил за матерью, стараясь понять, какими бедами она ещё ему грозит.
– Ты хорошо спала, матушка? – спросил он.
– Твой праздник был слишком шумным, мой сын.
– И все таки ты поднялась весьма рано, а с тобой и ещё кое кто, в частности, мой брат д’Анжу. Я все знаю. Вы замышляете коварные планы против меня, против государства, иначе вы бы не совещались в таком гнусном месте: посмотреть сверху – прямо преисподняя.
– Это только так кажется, сын мой, если стоишь на стремянке.
– Значит, ты не отрицаешь этого, матушка, и правильно делаешь, ибо лицо, которое вас там застало, готово все повторить в твоём присутствии.
– Едва ли.
А сыну послышалось: «Ты дурак». И дочь поняла: ей не жить. Марго склонилась над книгой, Карлом овладел новый приступ ярости. Он прикажет немедленно арестовать своего брата д’Анжу, кричал он. Родная мать покушается на его жизнь и намерена возвести на престол его брата. – А я призову на помощь моих протестантов! Теперь я буду править, опираясь только на господина адмирала Колиньи! – уже совсем по мальчишески заорал он и тут же ужаснулся собственной дерзости. То, что последовало, отвечало его худшим опасениям: мать заплакала. Мадам Екатерина любила во всем соблюдать постепенность. Сначала она помахала короткими ручками, и её крупное, тяжёлое лицо понемногу уподобилось невинному личику горько обиженной девочки. Потом она закрыла его пальчиками, однако, высматривая между ними, внимательно следила за всем происходящим и при этом скулила и взвизгивала. Все выше и пронзительнее скулила она, но по её пальцам не стекало ни единой слезинки. Мадам Екатерина научилась притворяться чрезвычайно убедительно, только подделывать слезы она не умела. Карл заметил лишь то, что ей удалось. Марго видела остальное.
Среди всхлипываний старуха, наконец, проговорила:
– Позвольте мне, сир, вернуться к себе на родину. Я уже давно дрожу за свою жизнь. Вы подарили своим доверием моих заклятых врагов…
Она надеялась, что тут то он и испугается, и он в самом деле испугался. Да ведь ему только хотелось узнать, что они сегодня утром решили… беспомощно лепетал Карл…
– То, что пойдёт на благо вашего королевства, – ответила она; и притом ответила крайне сухо, а лицо опять казалось такой же непроницаемой маской, как и перед тем. Трудно было даже поверить, что ею только сейчас была разыграна сцена плача. Голос её зазвучал взыскательно и строго.
– И решать пришлось без вас, – продолжала она. – Ибо решение это требует действий необычных и достойных великого государя, но тебе они не по плечу, мой бедный сын. – Все это говорилось с той же укоризненной строгостью (особенно резкий поворот после сцены смирения). Мадам Екатерина опять сидела перед ним, словно облечённая высшей властью, словно она никогда и не просила разрешения удалиться во Флоренцию, откуда её когда то выгнали.
Карл смотрел на свои ноги, а в голове у него все путалось, мешалось и кружилось. Ему приходили на память все намёки, которые мать делала в те дни, когда положение ещё не было таким острым, как сейчас; тогда он не препятствовал её кровавым планам и относился к ним так, словно это был только кошмарный сон. Даже сама мадам Екатерина предавалась им лишь как опасным упражнениям ума, заглядывающего в бездну. Все же Карл очень хорошо запомнил имена Амори и Линьероля, принесённых в жертву его страху, хотя опасность была тогда гораздо меньше. А за это время он, желая доказать свою самостоятельность, вошёл в сношения с гугенотом Колиньи, стал звать его отцом и во всем следовать его советам. И вот Карл оказался накануне войны с Испанией. И австрийский дом все теснее обвивал свои щупальца вокруг страны, оставшейся в одиночестве – в руках этого дома был юг, вся середина Старого Света; распоряжался он также странами Нового Света и их золотом, господствовал над церковью, а через неё над всеми народами, в том числе и над народом Карла; в его собственном замке, на его ложе улёгся этот дом в лице эрцгерцогини, столь окаменевшей от золота и власти, что её невозможно было опрокинуть!
«Что же теперь делать? – спрашивал себя с отчаянием Карл Девятый, глядя на свои ноги. – Все вокруг только и носятся с кровавыми планами, только и думают о том, как бы убить, разница лишь та, что Гизы, да и моя мамаша, желают убивать французов, они желают истреблять моих подданных, а господин адмирал хочет убивать испанцев: это мне больше нравится. Правда, если он вернётся победителем, тогда и я вынужден буду его бояться, ибо он окажется сильнее меня. Пока же сильнее нас обоих Гизы. Мать стоит за то, чтобы Гизы сначала напали на сторонников „истинной веры“. Я же должен покамест спокойно сидеть в Лувре и выжидать. А потом мои свежие войска накинутся на ту партию, которая уцелеет, и отправят её главарей ещё тёпленькими на тот свет».
Он поднял глаза, словно спрашивая, как же ему ко всему этому отнестись. Мать ободряюще кивнула. Не раз наставляла она сына, и он научился понимать её – правда, до известной черты, а дальше – ни с места. Там она становилась непроницаемой, а он слабел. Быть может, он и проник бы в её замыслы, почуял бы самое главное в её плане, если бы что то не мешало ему, какое то сопротивление его мышления. «Самое гнусное решение они приняли только сегодня утром в подвале, – сказал себе Карл. – У меня сосёт под ложечкой и все нутро холодеет, неужели никто не поможет мне?»
Едва он это подумал, как выступила вперёд его сестра и твёрдо заявила:
– Никакого убийства не будет – я запрещаю.
Мадам Екатерина просидела несколько мгновений с открытым ртом. Что это на девочку нашло? – Ты? Запрещаешь? – раздельно повторила Медичи. Карл тоже проговорил с изумлением:
– Ты?!
– Я, – твёрдо повторила Марго. – А через меня некто другой. – Она имела в виду мраморного бога с красными губами.
«Наварра начинает угрожать! – пронеслось в голове мадам Екатерины. – Тем скорее я должна действовать».
– Кто может что либо запретить королю Франции? – заметила она с холодным удивлением.
Принцесса не ответила: она состроила капризную гримасу.
Карл спросил: – Мне тоже хотелось бы знать, кто здесь повелевает? – Неудачный вопрос, ему же во вред; но любопытство взяло верх. Да и матери все ещё кажется, что она чего то не расслышала. «Странная девочка. То сидит над книгами, то спит с мальчишками. Уже из за Гиза были неприятности. Что же, она опять хочет получить порку?»
– Если ты ничего не желаешь объяснить, – мадам Екатерина все ещё сохраняла снисходительный тон, – то как же ты хочешь, чтобы тебя поняли?
– Ты отлично понимаешь меня. Никаких убийств!
– Кто говорит об убийствах? Но что касается враждующих партий, то нам, к сожалению, каждый день приходится видеть, как они накидываются друг на друга: то католики твоего Гиза, то гугеноты твоего Наварры. Мне очень жаль тебя, дочка, ты, конечно, уже успела убедиться, что у каждого из них есть свои преимущества. Ну, скажи, как нам все это прекратить?
Но и зловещему добродушию матери Марго опять противопоставила повеление, полученное ею во сне. Никаких убийств! Глаза у неё были широко раскрыты, и сквозь свою жёлто бледную мать она словно видела лицо бога, к губам которого прилила темно алая кровь.
– Мы сами не должны совершать никаких убийств; тогда и партии не будут нападать друг на друга. Ведь знак то всегда подаём именно мы.
– Мы, – повторила мадам Екатерина, уже не сдерживая своего раздражения; она чуть не задохнулась от злости. Оказывается, эта учёная особа, расходующая слишком много постельного белья, следила за всем гораздо внимательнее, чем можно было ожидать, в те дни, когда она так безобидно держалась за материнскую юбку! И сама открыто в этом признается:
– Я ведь не дурочка, мама. И частенько слышу такие речи, истинный смысл которых вскрывается только потом. Моему брату, королю, вы говорите то, чего он сам ещё не понимает. Но я то учёная; я понимаю язык птиц, – добавила она, точно по наитию. Однако это было просто воспоминанием о бесчисленных статуях из её сна, которые явственно говорили с ней, хотя они только щебетали, точно самые мелкие птички «с островов».
– Как ты думаешь, сын мой, не дать ли нам твоей сестрице опять маленький урок? Он на неё однажды очень хорошо подействовал. Вы помните, сир, то утро, когда наша толстуха Марго проспала с Гизом несколько дольше, чем следовало? – Тусклые глаза из под маски как будто слегка блеснули.
Но теперь Карл не имел желания сечь свою толстуху Марго. В голове у него кое что кое с чем связалось; сопротивление его мышления вдруг исчезло. Он воскликнул:
– Она права, что запрещает убийства! Я тоже запрещаю!
– Уходите! – Мадам Екатерина жёстко и холодно указала им на дверь, возле которой сегодня даже не было охраны. Поэтому старуха опасалась худшего, и её непоколебимое самообладание далось ей нелегко. Карл, этот потомок рыцарей варваров, мог просто заточить её в темницу; ведь её сын д’Анжу, хоть он ей во много раз ближе Карла, не заступится за неё; что случилось, то случилось. А в этой чересчур любознательной девице она сейчас впервые увидела для себя угрозу. Однако Екатерина не потеряла власти над собой. – Уходите! – Но, увы, они не ушли.
– Адмирал Колиньи должен жить!
– Король Наваррский должен жить!
Они крикнули это одновременно; оба имени словно старались заглушить друг друга. Старуха пожала плечами.
– Вот видите, у вас нет единодушия.
– Я хочу того же, что и моя толстушка Марго.
– Мой брат король меня поддержит.
Значит, перед ней союзники. Но как только мадам Екатерина чувствовала, что она уже не сильнейшая, она прибегала к хитрости.
– Давайте заключим договор, милые дети. Вы назвали два имени: ни одному из этих лиц я не желаю никакого зла. Я пальцем не пошевельну для того, чтоб кто нибудь из них погиб. Но если один все таки погибнет, тогда, дорогие детки, не требуйте от меня, чтобы я продолжала защищать другого. Да это было бы уже и не в моих силах, – добавила она скорее жалобно, ибо её дочь вдруг точно выросла. Королева Наваррская стала даже выше ростом благодаря знанию и воле.
– Я понимаю язык птиц, – бросила она свысока бедной старухе. – Двуязычные речи вашего величества надо толковать так, что вы сначала прикажете умертвить господина адмирала, а затем короля Наваррского, моего супруга.
– Ну, что ты говоришь!
– Она догадалась! – вдруг радостно воскликнул Карл. – Моя толстуха Марго – умница, она все знает! Но господин адмирал должен жить. Я приказываю. Он мне отец.
– Ну, что ты говоришь! – повторила старуха, отвернувшись от своего сына тугодума, и обратилась к несравненно более сообразительной дочери. – Сама подумай, может ли кто нибудь из нас запретить человеческим страстям и ненависти партий толкать людей на убийство?
– Но не на убийство короля, моего мужа!
– Я так же мало могу воспрепятствовать этому, как и ты. Никто не знает, с чего именно начнётся.
– Ты знаешь.
– Ты знаешь! – зарычал Карл.
Старуха вздрогнула, потом напустила на себя скорбь, благородную скорбь; никаких слез и нытья, осанка женщины, возложившей на свои плечи тяжёлый груз многих печальных, но необходимых деяний, за которые придётся нести ответственность.
– Вот тут, – сказала она, повертев указательным пальцем у виска, – стоит во весь рост дом Валуа. Не у вас. Вы молоды и следуете своим прихотям… Я одна поддерживаю своим разумом это великое бремя, иначе все бы рухнуло – и наш дом тоже.
Это было её самой искренней минутой; и эта искренность оказала своё действие. Старуха и сама не понимала, почему после этих слов оба союзника притихли. Это несколько сбило её с толку, она переоценила свой успех и тут же совершила ошибку, заявив:
– Пусть ты влюблена, но ты моя дочь. А мы знаем, что в конце концов остаётся после всех наших бурь – только мы сами. Маленький Наварра, как и все твои мужчины, старается изо всех сил. Но настанет утро, когда ты уже не найдёшь на своём ложе отпечатка его тела. В первый раз ты спросишь: куда же он делся. И во второй раз спросишь. А в третий уже не спросишь, и уже не захочешь непременно знать во всех подробностях, как он исчез.
Однако Медичи разглагольствовала напрасно. Марго повторила голосом бога:
– Сказано: не убий.
– Вот ещё новости, – пробормотала мадам Екатерина, покосившись на потолок.
– Или я приму протестантство.
– Или она примет протестантство! – зарычал Карл; и огорчённая мамаша вынуждена была признать, что её дети явно стакнулись.
– Я требую жизни для короля Наваррского.
– Я требую жизни для адмирала Колиньи.
– Да пропади ты пропадом со своим неугомонным старым драчуном! Он готов погубить королевство, а ты его ещё отцом зовёшь! – Она хотела выставить из комнаты сына, чтобы поладить с дочерью.
– Ну, хорошо. Поедешь со своим Наваррой в Англию. Англичанка плохо помогут нам; но Елизавета и её деньги нам необходимы, раз твой брат Карл со своим папашей Колиньи сажают нам на шею австрийский дом. Поезжайте когда хотите!
Она сделала только одно лёгкое движение, как бы отпуская дочь; говорить она больше не могла – то ли притворялась, то ли в самом деле обессилела. Карл Девятый последовал за сестрой.
А дочь тут же вернулась к тому подчинённому положению, в котором прожила всю жизнь; опустив голову, она преклонила колено и послушно удалилась. Карл был так поражён совершенно нежданной победой Маргариты, что совсем позабыл о своём деле, да ещё в ту самую минуту, которая оказалась для него решающей.

0

48

Знамения

Марго пошла к мужу. Она пожертвовала преимуществами, которые ей давало обиженное самолюбие, и сделала первый шаг, хотя утром Генрих и покинул её в гневе. Но его можно извинить, ибо мужчина вообще безрассуднее женщины, а кроме того, она не могла не признать, что, говоря по совести, у него были основания негодовать и на её прежние любовные связи – хотя все это теперь позабыто – и на кое что другое. Другое – значительно хуже, и хуже, главным образом, для неё, а не для него: ибо у Генриха нет такой твёрдой уверенности, как у Марго, что его мать отравлена её матерью. И все таки ей удалось загладить это злодеяние, и грозное препятствие, неизменно встававшее между ними, теперь устранено: она спасла ему жизнь. Марго боролась за жизнь Генриха, призванная к этому посланным ей свыше сновидением: она победила и, окрылённая, спешила получить заслуженную награду.
Тем временем Генрих искупался, переоделся; и он сам и его комната были продушены благовониями. Когда Марго вошла, во взгляде, которым он её встретил, было такое же горячее желание, как и в её глазах. Кровь у обоих закипела, их охватил единый порыв, и они чуть не кинулись друг другу в объятия. К сожалению, в комнате был третий, малый ростом, но весёлый поэт и друг Генриха, Агриппа.
– Добрый Агриппа, – заявила королева Наваррская, – дайте мне возможность сообщить королю, моему повелителю, важную государственную тайну.
Д’Обинье любезно ухмыльнулся; однако перед тем, как удалиться, отвесил три поклона вместо двух: первый королю, второй – королеве и третий – королевской кровати. Молодая чета от души рассмеялась, а Генрих сказал:
– Возлюбленная королева! Я сильнее сгораю от желания проникнуть в вашу великую государственную тайну, чем вы полагаете, – при этом он бросил взгляд на ложе, – но все таки пусть Агриппа закончит своё сообщение. Он узнал об удивительных предзнаменованиях.
– Не предзнаменования, сир, я этого не говорил. Просто небольшие происшествия и приметные мелочи повседневной жизни.
– Неужели в Париже такие случаи происходят повседневно, Агриппа? Скажите сами, дорогая королева, разве здесь действительно на каждом углу собираются толпы народа, чтобы послушать ваших священников, которые громят ревнителей истинной веры? Стоит поп на тумбе или на ступеньке и призывает душить и вешать. И вдруг все срываются с места, потому что заметили какого то гугенота, отставшего от своих. Несчастный старается удрать, но толпа сбивает его с ног и расправляется с ним. И это, по вашему, мелочи повседневной жизни?
Её лицо покрылось смертельной бледностью. «Дело обстоит хуже, чем я думала. Смотри, Марго, опасность приближается, сейчас захлопнутся ворота. Бежим отсюда, мы все втроём должны бежать!» Поэтому то ей и было все равно, кто тут ещё, кроме них двоих. – Генрих, возлюбленный мой повелитель, послушайте меня! Сегодня же вечером, когда улицы опустеют, мы с вами уедем в Англию. – Он хотел было возразить, но она остановила его движением своей прекрасной руки.
– Генрих, возлюбленный мой повелитель! Поймите же, насколько все это между собою связано: спокойствие в Париже зависит от победы во Фландрии, а победа зависит от английского золота. Победа господина адмирала будет победой протестантов, но под его командованием сражаются и ваши и наши войска. Ведь это конец вражде между нами и вами. Тогда уж никому не будет дозволено проповедовать с уличных тумб. Поэтому мы оба должны отправится в Англию на самом быстроходном судне.
– Благодарю тебя. Но…
– Нет, мы не бежим, ты не бежишь. Дай мне сказать, Генрих, возлюбленный мой повелитель. Ведь мы не бежим, мы выполняем важнейшее поручение. Сам Колиньи этого требует, ради успеха нашего дела.
В своём страхе за Генриха она все это придумала. Находившееся в комнате третье лицо готово было издать недоверчивое мычанье, может быть, даже свистнуть: она вовремя остановила его властным взглядом. И он повиновался, он промолчал. Король спросил:
– А ты как думаешь, Агриппа?
И поэт ответил:
– Я думаю, что любовь прекрасной принцессы – это драгоценнейшее сокровище на свете.
«Но честь выше любви, – сейчас же слышит Генрих ответ своей воспитанной в строгости души. – И религия выше».
Он тут же добавляет:
– Все зависит от адмирала, пусть сам повторит мне своё поручение.
– Так и будет, – кивает прекрасная принцесса, но про себя она твёрдо решила: не допускать до объяснения со старым еретиком. Она ведь в совершенстве владеет тем искусством, каким можно удержать подле себя своего возлюбленного повелителя до того часа, пока они не укатят в дорожной карете и все останется позади. Агриппа д’Обинье наконец подчиняется данному ею знаку и уходит. И тотчас оба, задыхаясь от нетерпения, открывают друг другу объятия.
С опозданием явились они сегодня к праздничному столу; а следовало им прибыть точно в три – раньше своих гостей, которых они должны были принимать, ибо этот обед давал во дворце герцога Анжуйского король Наваррский. Они же присоединились к обществу, когда оно было уже возбуждено; увидев их, оно снова притихло. В течение трех четырех часов гости ели и пили – мясо всевозможных животных, вина всех лоз; но настроение не менялось. Пока речь шла обо всяком вздоре, шумные разговоры не прекращались; однако при малейшем намёке на происходившие в городе события или многозначительном взгляде те, кто был умен и осторожен, умолкали. Кроме того, присутствующие пересчитывали друг друга – ещё одно из тех занятий, которым они предавалась тайком. Оказалось, что первый дворянин де Миоссен лежит в постели: он будто бы мучится коликами в животе. Нескольких дворян протестантов так и не удалось найти, – вероятно, они спешно покинули Париж.
– Все это знаменательно, – обратился сидевший в конце стола дю Барта к дю Плесси Морнею. – Но наиболее удивительно непонятное терпение и миролюбие тех, кто ещё остался. Третий вечер продолжается брачный пир, и мне кажется, эти несчастные совсем обессилели, они уже не в состоянии вскочить со своих мест, поделиться на две враждебные кучки и откровенно обменяться угрозами. Даже ненависть успела уснуть в иных душах или, готовая к прыжку, притаилась в самой глубине.
Морней сказал в ответ:
– Мы все ещё не решаемся превратить эту страну и это королевство в кровавую падаль, которую будут грызть все хищники земли! Готы подхватят то, чем пренебрегут гунны, а вандалы – то, что не дожрут готы.
Так говорил добродетельный Морней, доводя, как обычно, свои мысли до крайности. А кругом люди все ещё пересчитывали друг друга. Не хватало и кое кого из католиков, в том числе капитана де Нансея. По слухам, он был занят в Лувре, чем – неизвестно, вернее, об этом не говорили. Отсутствовал также некий господин де Моревер. Многие вспоминали его необыкновенно острый нос и глаза, поставленные почти рядом.
– Вот пёс! – воскликнул герцог Гиз с благородным негодованием. – Я же вытащил его из под своей кровати! Он уверял, будто хотел просить меня о какой то милости; но кинжал, который оказался при нем, что то мало имеет общего с милостями.
Возмущённый Гиз сказал все это настолько громко, что Карл Девятый и Генрих Наваррский, сидевшие друг против друга и неподалёку от него, легко могли бы его услышать. Однако Карл сам вёл себя слишком шумно. То обстоятельство, что он взял верх над мадам Екатериной, – Карл счёл это самостоятельно одержанной победой – совсем вскружило ему голову.
– Наварра, – заявил он, – здесь не место говорить о таких вещах, но ты и твоя милая должны поставить за меня толстенную свечу; ведь я твой заступник. Без меня твоя жизнь гроша бы теперь не стоила. Я ведь друг тебе, Наварра.
Сестра приказала налить ему вина, чтобы он замолчал. Иначе он ещё всем разболтает, что она и её муж сегодня вечером уезжают в Англию! Но стакан вина навёл его на разговор о своей необычайной любви к Колиньи и восхищении своим вторым отцом – вернейшим из его подданных и лучшим из его слуг. Послушать короля Франции, так выходило, будто мир между партиями уже подписан и прошлое позабыто.
Дю Барта на своём конце стола сказал:
– Господин адмирал тоже так считает, несмотря на все полученные им предостережения. Но его взгляд разделяет только Карл Девятый. И это меня тревожит. Тот, кто вдруг, без видимой причины, перестаёт замечать людскую слепоту и злобу, подвергает себя большим опасностям, вернее, он над собой уже поставил крест.
Дю Плесси Морней ответил:
– Друг мой, если бы в эту минуту сюда явился Иисус, с которой из двух партий он сел бы за стол? Он не смог бы выбрать, ибо одни жаждут зла не меньше, чем другие, и в сердцах не осталось даже искорки любви – ни у нас, ни у них. Признаюсь, я опасаюсь даже самого себя, ибо и меня тянет на резню.
– Мы знаем тебя, Филипп. Ты любишь крайности только в мыслях.
– Крайности существуют в мире ещё до того, как они рождаются в моем уме. А ты считаешь, дю Барта, здесь можно сохранить здравый рассудок? Что касается меня, то я намерен отдаться воле морских ветров, и если я утону – пусть, ибо в замке Лувр назревает кое что похуже.
– Ты едешь на корабле?
– Да, в Англию, выжимать деньги из Елизаветы. – Его высоколобое сократовское лицо сморщилось ещё презрительнее – от пренебрежения ли к английскому золоту или к своей удаче. Он не привык обманывать самого себя и понимал, что счастье выпало ему помимо его воли и сама судьба хочет убрать его отсюда.
– Мадам Екатерина призвала меня к себе. Мне должно ехать вместо моего государя, а ему надлежит остаться. Ибо нужен ему сейчас не шаткий корабль, а спокойная опочивальня. На самом же деле только он один в состоянии укротить волнение умов и помешать взрыву… А мой ум, о друг, могут охладить лишь морские глубины, и мне остаётся только надеяться, что в них я и погружусь! – смиренно закончил он, хотя ему предназначено было прожить ещё пятьдесят один год, а многим из тех, кто сейчас окружали его, – меньше пяти дней.
Сказанное им – он вовсе не считал это тайной – было подслушано и по своему истолковано целым рядом лиц, в том числе молодой фрейлиной де Сов. Подружка Марго воспользовалась первым же случаем, когда король Наваррский покинул своё место подле королевы, и все ей выложила. При этом её глаза блестели; она находилась в той поре, когда иные отвечают на улыбку жизни особенно пленительным расцветом. Её личико, которому с годами было суждено заостриться, под влиянием новости, которую она сообщила, приобрело какую то необычайно одухотворённую прелесть. – Мадам, ваша милость, Марго, – обращалась она то и дело к королеве Наваррской, не уставая восхищаться тем, как мужественно и вместе тактично ведёт себя король Наваррский; он все же ухитрился остаться здесь, и чтобы остаться, пошёл даже на то, чтобы обмануть свою королеву. Так по крайней мере уверяла подружка, расхваливая его. Ведь мужская честь требовала, чтобы он всем пожертвовал долгу – даже любовью. При этом Шарлотта думала: «Теперь вы целый день лежите вместе, но когда нибудь очередь дойдёт и до меня, мне очень любопытно это испытать. Если добрая Марго узнает, что он уже ей лжёт, она изменит ему раньше. А потом он изменит ей со мной».
Марго же, слушая её, думала: «Завидует. Моё счастье превосходит все, что можно себе представить. Плохо только то, что я не умею его скрыть. Я поступила бы разумнее, спрятав от всех своё счастье, уехав в какое нибудь путешествие, пусть даже далёкое и опасное. И, может быть, удалось бы все таки привезти его обратно целым и невредимым, тогда как здесь… Я не знаю, что задумала моя мать, но сама то она отлично знает. Поэтому у неё все таки есть лишний козырь против меня. Если то, что болтает эта Сов, правда, значит, мадам Екатерина вбила в голову моему милому, гугеноту, что его Морней успешнее, чем сам король, сможет выпросить в Англии деньги. Нет! Тут другое! Только теперь я вижу, что отговорка придумана самим Генрихом. Но заметила лишь потому, что подружка незаметно натолкнула меня на догадку. Он посылает другого, чтобы мы могли остаться здесь. Он слишком храбр и не будет прятаться от опасности, он любит столь сильно, что мы не можем надолго покинуть нашу комнату!»
Вот что думала Марго, волнуясь и духом и плотью. Ей казалось, что, пожалуй, следует снова предстать перед старой королевой; но она медлила, хотя чувствовала, что сроки проходят и что она, в сущности, уже отреклась от всего, не имеющего отношения к любовным ночам и к их радостям.
«Сердце моё, прелестная, любовь моя», – думал Генрих теми словами, которые он произносил вслух для неё одной и только в редкие минуты. Одновременно он, отойдя в сторону, вёл со своим кузеном Конде разговор о сестре: ради этого он и оставил свою королеву, как полагал, на несколько минут, а вышло – очень надолго. Конде сказал ему, что сам отсоветовал Екатерине выходить из дому: – В Париже неспокойно. Народ ждёт событий, благодаря которым он надеется на свой лад встряхнуться. Что до меня, то я бы приструнил его не тогда, когда страсти разгорятся, а пока он ещё только вожделеет, но колеблется.
– К счастью, тебя не спросят. Мы намереваемся посягнуть на испанскую мировую державу, и Париж не может быть спокойным. Народные волнения можно направить в любую сторону и даже извлечь из них полезное и доброе. На то мы и государи. Моей сестре все таки следовало быть здесь, раз я праздную свою свадьбу.
Брат настаивал на своём, ибо отлично понимал, почему именно она не явилась. Он не захотел поступить так, как, по её мнению, того требовал последний наказ их матери, то есть не покинул Париж и не повёл ревнителей истинной веры на штурм французского двора. Вместо этого он отрёкся от своей силы и предназначенной ему судьбы, – чтобы иметь возможность любить принцессу Валуа; и этого сестра ему не простила. Он обманул её надежды как брат и король. В лице юной Екатерины он оскорбил мёртвую Жанну и пренебрёг её волей. Кроме того, его сестричка ревновала взрослого брата к другой, которую он целует. Генрих знал Катрин как свою плоть и кровь, и, на самом деле, от него ничто не укрылось. Он отрицал все это лишь перед Конде, а не перед самим собою. И он сказал:
– Моя сестра ошибается, кузен, и, когда я уеду, объясни ей, что она неправа. Я все таки покидаю Париж и тем самым выполняю её желание и последнюю волю нашей матери. Правда, я вернусь из Англии не с войском, но с золотом.
– Ты? Согнувшись под тяжестью мешков, словно вьючный осел? – спросил кузен недоверчиво; и хорошо, что он выказал недоверие – так по крайней мере ему удалось скрыть своё презрение. В эту минуту к ним подошёл Филипп Морней.
– Я буду изображать этого осла вместо вас, сир. – Он вытянул шею и заревел. – Золотой осел – сказочное животное, но слишком драгоценный груз введёт небеса во искушение, они разобьют волнами обшивку судна и утопят осла, предзнаменования говорят мне, чем все это кончится. Ваша жизнь, сир, несравненно дороже; за неё платят большие деньги. И вы, верно, знаете, кто, – докончил он вполголоса и указал на стену – за ней находилась та рука, которая направляла все, а следовательно, и это дело.
– В таком случае я не еду, – тут же решил Генрих. – И даже лучше, если я не поеду. Тем скорее я стану хозяином собственных решений. Если мы с господином адмиралом объединимся, то станем сильнее.
– Во всяком случае, у тебя есть Марго, – закончил Конде. Как раз об этом подумал и Генрих, он испугался и смолк.
Филипп Морней поклонился более церемонно, чем было принято между ними. – Сир, прошу вас теперь отпустить меня. Но так как отъезжающий подобен умирающему, соблаговолите выслушать моё завещание. Вас задерживают здесь, чтобы остальные ничего не заподозрили и заблаговременно, все сразу одним сильным отрядом, не вырвались из города. Только так они могут ещё благополучно унести ноги, иначе никак, а ведь у них есть чувство самосохранения, словно у животных, которые стараются убежать подальше от места убоя. Прислушайтесь к разговорам вокруг вас, и вы услышите от каждого из наших людей, что он предпочёл бы находиться как можно дальше отсюда и медлит лишь потому, что вы не оказываете сопротивления надвигающимся на нас событиям
– Ты, Филипп, от имени адмирала, сочинил блестящее послание к королю Франции, утверждая, будто его подданные по самой своей натуре только и жаждут, что убивать да грабить – если не чужих, то хотя бы друг друга. Вот и теперь ты говоришь об этом с тем же волнением. Колиньи уверен в дружелюбии короля. Он ещё спокойнее, чем я, иначе зачем бы он здесь оставался?
– Он остаётся, ибо его ждёт могила. А тебя ожидает брачная постель.
Тут толпа захмелевших гостей разлучила их. А когда Генрих попытался снова отыскать своего друга, тот уже исчез.

0

49

… и чудеса

А тем временем шум и гам все усиливались. Из дворца герцога Анжуйского гости перекочевали в замок Лувр, где должен был продолжаться прерванный утром бал. Сегодня не слышно было громких споров; вместо этого теснившихся повсюду придворных словно постигла какая то странная, внезапно поразившая их слепота. Они уже не знали, кого именно отталкивают в сторону или, наоборот, втягивают в свою давку. Даже ближайшему окружению короля Франции не оказывалось должного внимания. Тем временем Генриха совсем оттеснили. Марго уже не было видно; его обступили какие то зыбкие стены, и он не находил из них выхода. Поэтому он невольно крикнул: – Марго!
Кто то ответил: – Уехала в карете со своими фрейлинами. Идите сюда, сир, ко мне!
Генрих не видел того, кто его позвал. Но это был голос Агриппы, и вот его уже не слышно. – Пропустите меня! – приказал Генрих. – Я хочу пойти к королеве. – Тут кто то позади него, совсем рядом, изменённым голосом отпустил несколько весьма плоских шуток. Которую, мол, из королев он, собственно, имеет в виду. Елизавета Австрийская едва ли приглашала его, а к мадам Екатерине ему спешить незачем, успеется. Генрих оглянулся: молодой балбес нырнул в толпу и сделал вид, будто он тут ни при чем. Оказалось, что это дю Га, фаворит д’Анжу! Конечно, он повторяет слова своего господина, а знать, что думает принц, не мешает. Генрих рассмеялся и кивнул юноше, чтобы он подошёл. Но вдруг увидел необычайное зрелище: дю Га, подкинутый вверх, летел над головами, описывая распластанным телом дугу в воздухе, и отчаянно визжал. Леви де Леран, паж протестант, выделявшийся своей красотой, мгновенно дал ему коленом здоровенный пинок в обожаемую герцогом задницу. Те, на кого упал фаворит, отпрянули и повалились на соседей. Начавшаяся давка грозила перейти в опасную и всеобщую свалку. Один из французских придворных – его звали д’Эльбеф – попросту схватил под руку короля Наваррского и приподнял висевший на стене занавес; вдруг повеяло свежим воздухом, и они оказались совершенно одни в полной темноте.
Все это произошло мгновенно и без слов, с ошеломляющей неожиданностью, и невольно вызывало подозрения; Генрих наверстал то, что было им упущено, когда он стоял один на один против Гиза: он выхватил кинжал. Но д’Эльбеф воскликнул с юношеской восторженностью: – Если вы не хотите считать меня своим другом, сир, вот моя грудь! – И он обнажил её.
Генрих наклонился к нему, лица он не мог разглядеть, но ведь и в первый раз, на свету, он не разглядел своего друга. И он продолжал быть начеку. – Идите впереди! В Лувр! Ни шагу в сторону!
Когда они дошли, ворота на мосту были, правда, открыты, но недостаточно широко, и их нельзя было ни распахнуть, ни затворить, ибо одни изо всех сил старались пробиться наружу, а другие зажимали их между створами. Дикий рёв сопровождал эту борьбу. Скудный свет редких факелов скользил по искажённым лицам. Генрих увидел бородки клином и грубые колеты: это свои, они хотят выбраться. Здесь были беднейшие дворяне и простолюдины. Они не сидели за столом королей, и соблазны двора не вскружили им голову; под покровом темноты они отстегнули кошельки у некоторых зрителей этого чуждого им города, а может быть, и прикончили их, но они не желали, чтобы теперь их самих прикончили. Для этих людей все было просто; и вот они бранились и дрались, оттого что охрана Лувра их не выпускала.
Король окликнул их. Они узнали его, толкотня тут же прекратилась. Стало слышно, как один крикнул:
– Убивают, сир! Идёмте с нами! – Генрих обернулся: его провожатый, д’Эльбеф, все ещё был тут. – Сделайте то, чего хотят ваши люди, – ответил он на вопросительный взгляд Генриха.
За воротами чей то голос приказал: – Там этот наваррец, давайте его сюда!
– Пустите меня! – обратился Генрих к своим людям. Но они держали его крепко. – Мы не уйдём без тебя, noust Henric . У нас в конюшнях стоят осёдланные кони, с тобой мы пробьёмся, с тобой опять возвратимся сюда в тысячу раз сильнее. – Они окружили его, осмелились настойчиво хвататься за него и увлекли бы в своём потоке, ибо ими руководило чувство, подобное их доверию к природе: они цеплялись за своего короля, словно за свой родной холм с виноградником, который служил им прикрытием и который они не отдадут никому, даже более сильному врагу. Ему стоило только захотеть.
– Дайте мне поговорить с капитаном, – потребовал он вместо этого, так как теперь разглядел, кто командует на мосту. Тем временем капитан де Нансей приказал широко раскрыть ворота, пусть гугеноты убираются отсюда хоть все до единого. Ему нужен только король. Бородки клином и колеты наконец вырвались и промчались мимо тех немногих, которые стояли подле Генриха. Окружавшая его стена из тел рассыпалась и стала совсем тонкой. Кто то из оставшихся пробормотал: – В последнюю минуту! – Это был несмелый голос друга, который подоспел в последнюю минуту, но слишком поздно, чтобы остановить короля. Все же друг хватает Генриха, он вынуждает его бороться за каждый шаг, ибо при каждом шаге к воротам оттаскивает его назад. Они борются самозабвенно, пока их не разнимают; они набили друг другу шишки и порвали платье.
Капитан крикнул: – Что это вы, обалдели, д’Эльбеф? Никто не собирается убивать короля Наваррского! Его почтительнейше проводят обратно в замок.
Генрих, к которому вернулась зоркость взгляда, увидел, что ни одного из его людей уже нет, а капитан де Нансей, с которым он остался наедине, сразу же обнаглел: – Ещё когда вы только прибыли, сир, я имел честь заверить вас, что, чем больше в Лувре гугенотов, тем лучше. К сожалению, некоторые из них только что от нас ускользнули. Но, слава святому Варфоломею, вы пока ещё здесь.
В ответ на эти слова Генрих со всем пылом своих восемнадцати лет закатил ему пощёчину и пошёл дальше. Он ещё успел увидеть растерянное лицо побитого. Но когда ему вслед бросились вооружённые люди, он услышал, как капитан крикнул: – Стой! – Де Нансей заскрежетал зубами, потом бросил: – Успеется.
Из замка доносилась громкая танцевальная музыка, окна были открыты, в рассеянном свете ряды фигур сходились и снова расходились. А Генрих стоял внизу, ища взглядом Марго, – пора уже было опять её найти. Все новые неожиданные события удерживали его вдали от неё, а сама она не оставляла ему ни следа, ни весточки. Он смотрел вверх, из темноты, в неизвестное, и сердце у него усиленно билось. Наверное, сейчас в этом жёлтом, рассеянном свете, в мягких волнах музыки она совершает свои изысканные и несравненные движения, её руки и ноги словно парят, и она улыбается, точно маска безупречной красоты. «Но мы и не безупречны и не изысканны, Марго, когда мы наги!» Он вцепился обеими руками в ветви вьющихся роз, достигавших раскрытого наверху окна. Уколы шипов были ему приятны. «Ты посылаешь мне в дар эту боль!» Он, наверное, влез бы по шпалерам, но, на беду, из нижнего этажа вывалились пьяные швейцарцы, им надо было облегчиться, и непременно – на розы и на влюблённого. Он проскользнул в комнату, а они заревели от хохота над своей проделкой.
Это была караульня, её освещал тусклый, неверный свет нескольких факелов, внутри никого не было, только четыре каменные фигуры поддерживали какое то подобие церковной кафедры. В смежное помещение вели ступеньки, споткнёшься об них – и не знаешь, куда свалишься. Высокие своды, наверху – бал, но сюда доносятся только смутные отзвуки, напоминающие рыдание скрипок, почти темно.
– Эй! Есть тут кто нибудь?
– Конечно, есть, – ответили сразу два голоса, и Генрих, который был сейчас особенно чуток и насторожён, узнал их. Он различил шевеление беловатых фигур на фоне мрака.
– Д’Анжу и Гиз! – тут же воскликнул он, направляясь к ним. – Первые весельчаки на моей свадьбе!
– Это ты, Наварра? – уронил д’Анжу с обычной сухостью. – Твоё дело – танцевать либо валяться в постели. А наш удел – заботы. Эй! Свету! – проговорил он, не повышая голоса, однако никто его не услышал.
– Любопытно, какие это у вас заботы? Ведь я знаю, вы мне друзья – без страха, без фальши. Таких я люблю.
– Мы и есть такие, – сказал Гиз. – И мы изо всех сил стараемся, чтобы в Париже не вспыхнул бунт по случаю твоего брака.
– Не любят они здесь еретиков. Эй, свету! – пробормотал д’Анжу.
А Генрих сказал: – Поэтому вы, особенно ты, Гиз, непрерывно и стягиваете сюда войска, а сами распространяете по городу слухи, будто тут кишит солдатами господина адмирала.
– Эй, свету!.. Это не имеет значения: они же помирились, Колиньи и Гиз. Мой августейший брат помирил их.
На этот раз свет появился: вошёл Конде, кузен Генриха. Его сопровождало множество слуг с канделябрами.
– Я тревожился за тебя, кузен. Хорошо, что ты оказался в столь надёжном обществе.
– Они помирились, ты уже знаешь об этом, Конде? Гиз и Колиньи порешили быть друзьями – из послушания королю. – Свечи осветили все лица. Генриха охватило новое неудержимое желание пролить и на все положение дел такой же резкий, беспощадный свет. – Ещё твой отец, Гиз, и все твои родственники желали смерти господина адмирала; но они были далеки от удачи, и он сам раньше умертвил твоего отца. И с тех пор каждый из вас загорается от другого этой жаждой мести: каждый новый Гиз от того, который уже существовал до него.
– Эй, свету! – повторил Д’Анжу в растерянности, хотя он был ярко освещён.
Гиз повторил с непоколебимым апломбом:
– Я помирился с Колиньи. Несмотря на это, он вызвал сюда свой гвардейский полк, но я все равно доверяю ему.
– Адмирал неповинен в смерти твоего отца. Он клянётся в этом, – настаивал Конде.
– Так же верны и мои клятвы.
– Давайте сыграем в карты, – предложил д’Анжу.
– А все таки тебе хотелось бы его убить, – повторил Генрих, не подсаживаясь к ним. Принесли карты, перетасовали их, никто, казалось, не расслышал его слов. Вдруг Конде стукнул кулаком по столу:
– Старик всему верит, оттого что Карл называет его отцом. Его жена уехала в их замок Шатильон. Да и ему самому давно следовало быть в безопасном месте.
– Почему ты не садишься. Наварра? – спросил д’Анжу; он как то неясно произносил слова, его толстая губа дрожала. Принца мучил страх.
– Оттого, что я иду наверх, к королеве.
– Ну и иди! Твой брак принёс мир. Хорошо, если бы празднование твоей свадьбы продолжалось вечно.
– И потом я хочу посмотреть, скольких ещё не хватает и моих людей и ваших. Что до твоего капитана Нансея, то теперь мне ясно, какая служба его задержала. А куда запропастился тот человек, которого ты тогда нашёл у себя под кроватью, Гиз? Кажется, некий господин де Моревер?
– Да я знать его не знаю и никогда, не видел! – завопил Гиз уже без всякой изысканности и рисовки. А д’Анжу боязливо сказал, обращаясь к Наварре:
– Или сядь, или уходи!
Конде удержал Генриха. – Разве ты не знаешь, в каком ты виде, кузен? Твоё платье порвано, твоё лицо в грязи. Откуда ты пришёл? – Генрих поспешно шепнул ему:
– Они насильно задерживают наших людей.
– Скорее! Нужно пробиться и – прочь отсюда! – прошептал в ответ Конде.
– Нет! – А находившемуся тут же дворецкому Генрих громко сказал: – Сейчас же сообщите мне, как только королева Наваррская удалится в свою комнату. – Тут он сел, и они начали играть.
Стол стоял возле большого камина, а на его высоком карнизе горели свечи в канделябрах. Они тускло освещали игроков. В гордой каменной тени неподвижно стояли Марс и Церера, две фигуры, поддерживавшие этот камин с тех пор, как их там поставил некий мастер по имени Гужон. Ибо создания умерших мастеров неизменны и поддерживают человека, тогда как страсти живых сгорают, словно свечи, и после них ничего не остаётся. Но восемнадцатилетний юноша не видит этого в зеркале, и в беге минут его собственной жизни он этого тоже не познает. Против Генриха сидел д’Анжу, его губа дрожала, покрытый неопрятным пухом подбородок тонул в пышных брыжжах, а глазами престолонаследник сверлил карты. Судя по испуганно сдвинутым бровям, он проигрывал. У него были безобразные уши, волосы росли так, что виски и щеки напоминали обезьяньи, по ним и по вульгарному носу было видно, что ему хочется убивать и что он боится смерти. И, хотя на его берете сверкали драгоценные камни, в лице не отражалось никакого внутреннего света. Это лицо казалось убогим, только черноватые духи окружали его.
«Вылитая мадам Екатерина! – сказал про себя король Наваррский. – Вот уж в настоящем смысле слова её отродье: ей хотелось именно этому сыну передать свой дар к чёрным деяниям. Да не удалось, и мне его жаль, ибо успешно убивать он сможет, пожалуй, только держась за её юбку, а один, без старухи, проиграет игру».
– Козырь! – воскликнул король Наваррский и бросил свою карту на кучу других. Сверху лился, чуть колеблясь, свет свечей. Д’Анжу наклонился, коснулся последней брошенной Генрихом карты, быстро отдёрнул руку и осмотрел свои пальцы. То же сделал Конде, только с большим беспокойством.
– Кровь, – сердито сказал Гиз. – У кого это здесь идёт кровь?
Генрих сразу показал руки: на них были царапины, словно от ногтей противника или от шипов. Но кровь нигде не выступала. Тогда герцог Анжуйский взглянул на собственные руки, он не мог унять их дрожь. Лицо его даже не побледнело – оно стало пепельным. Конде и Гиз мельком бросили взгляд на свои руки, обоим одновременно пришло на ум переворошить накиданные в кучу карты. И тут их пальцы сразу же стали красными от крови. И не одна карта – все карты были липкие, они лежали в луже крови, на скатерти проступили кровавые пятна! Допросили слуг, стол вытерли, дворецкий принёс свежие колоды карт.
На этот раз играющие заметили кровь, когда Гиз брал взятку. Но он уже не смотрел на свои руки, и остальные тоже не думали о своих руках, да и вообще о каких то человеческих руках. Из под карт медленно, безостановочно выступала кровь, сочилась, текла, разливалась. И они были бессильны, они могли, оцепенев, только созерцать её, ожидая, пока пройдёт то ощущение холода, каким на них повеяло из потустороннего, неведомого мира. Гиз первый опомнился, вскочил, начал браниться. Он был белее той скатерти, которой дворецкий накрыл стол; тем временем Генрих заметил отчётливые следы крови на его левой щеке. Вот дьявольщина! Ведь это были его собственные пальцы, их отпечаток, но пощёчину то он дал совсем другому – капитану, охранявшему ворота! Гиз решил, что с него хватит, и с шумом выбежал из комнаты. Конде вдруг вцепился в дворецкого, тот испугался.
– Это все ты, со своей скатертью! Это у тебя в скатерти кровь! Чёртов фокусник, ты откуда?
– Из Сен Жерменского монастыря. – Ответ прозвучал почему то очень неожиданно, и сам дворецкий перепугался ещё сильнее, словно никак нельзя было в этом признаваться.
Конде не стал спрашивать дальше, в ярости швырнул дворецкого наземь, стал пинать его ногами. Генрих окинул взглядом комнату: д’Анжу уже и след простыл. Но Леви, молодой виконт де Леран, красавец паж, вышел из мрака и доложил:
– Королева Наваррская ожидает вас, сир.

0

50

Подстерегает

«У тебя одна забота – плясать да в постели валяться», – бросил ему кто то; но и этих забот с него больше чем достаточно, – лежание в постели захватило его целиком, можно было даже опасаться, что навсегда. Марго дарила ему радости, которые были больше чем просто радости; они являлись для него прибежищем, единственным, которое у него ещё осталось, наградой за опасности, утешением в обидах, так что становилось стыдно за собственные мысли. «Марго, твоя мать только убила, ты же выдаёшь им меня, как Далила Самсона; Марго, не надо предостережений, лучше в часы любви читай мне латинские стихи своим бархатным баюкающим голосом. Марго, я могу в следующий миг выйти вооружённым из этой комнаты и перебить всех твоих. В замке Лувр хватит моих людей, они только меня и ждут, мы ворвёмся к мадам Екатерине раньше, чем её самые быстроногие шпионки. Я властен делать, что захочу, но я целую тебя, ибо ты ненасытна. Марго, высшее существо, ибо вы, женщины, таковы, и поэтому никогда не принадлежите нам до конца! Для моих высоких чувств в вас слишком мало души. А потому дай мне своё тело, Марго, пока оно не состарилось. Что останется, когда пройдут года, от моих belles amours ? Я тебя покину, это можно сказать заранее, а ты меня предашь. Разгневанная женщина – опасный зверь! Марго, прости, ты лучше, гораздо лучше меня, ты сама земля, на которой я лежу, покорный, мчусь верхом, взлетаю в самое небо!»
Таковы его чувства – в них были и восторг и отчаяние. Ибо ближе всего к отчаянию восторг, он заимствует у отчаяния самое лучшее. Так бывает в молодости. Зрелость удаляется от истоков чувств и забывает их. Кто сохранит к ним близость, будет жить и станет человеком, как стал им Генрих, король Наваррский, а впоследствии – король Франции и Наварры.
Просыпаешься, смотришь – опять день. Поскорее бы уж он прошёл! Чем его заполнить? Что придумывают другие люди, для которых ночные часы не главное в жизни? Они же деятельны, их разнообразные труды и усилия не менее значительны, чем труды любви, и достигают тех же глубин, что и сон. Вот герцог Гиз идёт в монастырь Сен Жермен л’Оксерруа, который находится между замком Лувр и улицей Засохшего дерева. На этой улице живёт адмирал Колиньи, в замок он наведывается частенько, ездить надо мимо монастыря. У решётчатого окна кто то ждёт ещё со вчерашнего дня, кто то неутомимо подстерегает его, притаившись за прутьями решётки.
Пусть Карл Девятый говорит: «Мой отец Колиньи». Сегодня он будет ждать напрасно. Нынче двадцатое число. За решёткой кто то подстерегает. Гиз играет с Карлом в мяч, и в своих мыслях, которые таятся под маской этого ясного и гордого лица, он произносит слово «подстерегает». Он уверен, что дворецкий, который служит ему, ещё вчера спрятал кого то в монастыре. Рядом с этим человеком стоит прислонённое к стене ружьё, а человек подстерегает.
Мадам Екатерина не появляется, у её дверей – и внутри и снаружи – часовые. Опираясь на палку, она неслышно переходит от одного к другому. Каждому она заглядывает снизу в лицо, и солдат, поверх её головы, неподвижным взглядом вперяется в пустоту. «Подстерегает», – думает Гиз. Думает о том, что за оконной решёткой в жилище каноника, его старого учителя, все готово. Дворецкого достал один родственник, оружие – другой, и на время выпущен приговорённый к повешению, который там подстерегает… Подстерегает.
Того же двадцатого числа на театре давалось представление с участием короля Франции и в присутствии всего двора. Справа рай, слева ад, как оно и должно быть, врата рая охраняли три рыцаря – Карл Девятый и оба его брата, никогда ещё между ними не наблюдалось такого единодушия. В аду же черти и чертенята вели себя глупо и непристойно. Задний фон изображал Елисейские поля с двенадцатью нимфами. И все было бы в порядке, но гораздо драматичнее, когда в мире начинается беспорядок, и вот кучка странствующих рыцарей решила взять рай приступом. Однако Карл и его два брата победили рыцарей и загнали их в ад. Кстати, у тех были бороды клином и грубые колеты.
«Марго! Нельзя ли нам удалиться отсюда, уже давно пора мне тебя раздеть, твоё тело пылает».
А Гиз думает: «Подстерегает. Висельник Моревер подстерегает. Мой каноник, который ненавидит великого протестанта, и мой дворецкий, которого топтал ногами Конде, – подстерегают».
«Я король Франции и охраняю рай, – думает Карл. – А вас, бородки и грубые колеты, – в ад, к чертям! Правда, к вашей вере принадлежат и мой зять и даже, мой отец! Но все, что здесь происходит, – это просто так, я на театре играю. Моей широкой груди может позавидовать сам Юпитер, и мои ляжки можно сравнить только с ляжками Геркулеса».
Но вот с неба спустились Меркурий и Купидон, они сошли по радуге, свет падал на неё из за облаков, и она имела самый естественный вид. Эти боги появились не только чтобы показать, как искусно действуют машины, но и для того, чтобы мог начаться балет. По их просьбе три райских рыцаря вывели нимф на середину залы. Выступление этих бессмертных существ, которые были, впрочем, обыкновенными актрисами, продолжалось больше часа; и все это время бородки и грубые колеты были вынуждены оставаться в аду и выслушивать тупые непристойности рыжих чертей.
«Марго! Давай сейчас же удалимся отсюда, ибо давно пора мне тебя раздеть, твоё тело жжётся».
Подстерегает за переплётом решётки, подстерегает за спинами охраны!
«Марго! Давай уйдём!»
Подстерегает.
«Я, король, сильнее всех. В заключение мы поднимаем всех нимф на воздух, и самую тяжёлую поднимаю я сам».
Подстерегает.
И пусть ещё день пройдёт, и они, соревнуясь перед дамами, нарядятся для новых игр и зрелищ ещё роскошнее и причудливее, Наварра турком, а Гиз, может быть, даже амазонкой – после этого все таки настанет, наконец, двадцать второе, пятница, а уже с девятнадцатого в комнатке каноника, между улицей Засохшего дерева и Лувром, некто подстерегает.

0

51

Пятница

Адмирал Колиньи, он же Гаспар де Шатильон, был человеком столь влиятельным и почитаемым, что никогда не выходил один. Всю свою жизнь он был окружён полками, которыми командовал, или сидел в совете, если не как фаворит королей, то как мятежник, бунтовавший против них. Теперь Карл Девятый стал называть его отцом, поэтому одни особенно жгуче возненавидели его, другие стали опасаться за его жизнь, но не так уж сильно. И когда он в эту пятницу направлялся ранним утром в Лувр, они окружили его, и их тела сомкнулись вокруг него живою стеною. Господин адмирал на тайном совещании говорил с королём о деньгах: речь шла о жалованье немецким ландскнехтам – им задолжали ещё за прошлую войну, которую Карл и Колиньи вели друг против друга.
После совещания король пошёл играть в мяч, и господин адмирал проводил его. Он присутствовал при том, как король начал партию с собственным зятем господина адмирала и третьим игроком – это был Гиз, бывший враг, теперь помирившийся с Колиньи по соизволению короля. Затем господин адмирал простился и по пути на улицу Засохшего дерева стал читать письма. И вот случилось так, что его дворяне, не желая ему мешать, несколько поотстали, и вокруг него образовалось пустое пространство. Никем не прикрытый, переходил он площадь перед Сен Жерменским монастырём. Раздался выстрел, за ним второй. Первый выстрел медной пулей раздробил господину адмиралу указательный палец, вторым он был ранен в левую руку.
Господин адмирал не уронил себя – он не обнаружил особого волнения. Своим растерявшимся спутникам он указал окно, на решётке которого ещё висела прядка дыма. Двое дворян бросились туда, но за домом уже раздался топот скачущей галопом лошади. Третьего дворянина господин адмирал отправил к королю, чтобы доложить о происшедшем. Игра в мяч ещё не кончилась, но Карл Девятый тут же удалился. Он был взбешён и напуган. – Убийца поплатится, – сказал он. – «Неужели мне никогда не дадут покоя?» – хотел он ещё добавить, но у него стучали зубы, хотя герцог Гиз и другие услужливо заверяли его, что это, бесспорно, стрелял сумасшедший.
Оба дворянина вернулись к господину адмиралу; он ждал их на том же месте. Задыхаясь, они рассказали, что негодяй ускользнул от них, скрывшись в запутанных переулках, и теперь уже далеко отсюда. Однако они успели узнать – это некий господин де…
– Стойте! – остановил их господин адмирал. – Никаких имён! Я чувствую, что ранен тяжело, может быть, я умру. И я не хочу знать того, кого, по человеческой слабости, мог бы в свой смертный час возненавидеть.
Одни поддерживали его на пути домой, ибо он был бледен и терял много крови. Другие, следовавшие позади, шептались о покушении: ведь обстоятельства дела ещё не выяснены.
Убийца то сначала забрался под кровать к Гизу, он его хотел убить. Зачем же понадобилось потом стрелять в его злейшего врага? Горе нам, если тут замешан Гиз – а он, наверное, замешан.
– Да свершится воля господня, – сказал, придя домой, на улицу Засохшего дерева, господин адмирал своим людям, которые при виде его до смерти перепугались и бросились на колени.
Амбруаз Паре был искусным хирургом и к тому же ревнителем истинной веры. Укрепив своего пациента и самого себя упованием на господа, он начал действовать со всем присущим ему умением. Трижды пришлось ему резать, пока он не отнял раздроблённый палец. Господин адмирал не мог не испытывать ужасной боли. Поэтому, несмотря на терпение и душевную бодрость, его телесная природа не выдержала. Когда король Наваррский и принц Конде подошли к кровати, он сначала не в силах был говорить. И посетители успели рассказать ему все, что они узнали, ибо это было уже известно и двору и всему городу. Нагая истина сама собой вынырнула из колодца и помчалась по уличкам ещё более стремительным галопом, чем убийца на своём буланом коне. А убийца подкуплен Гизом.
Наконец Колиньи сказал: – Значит, вот каково хвалёное примирение, за которое ручался король?
Он, видимо, призывал господа в свидетели, ибо, откинув голову на высоко взбитых подушках, так что затылок выступал над их краями, Колиньи возвёл очи горé и закатывал их все больше, до тех пор, пока между веками не остались только узкие серпы белков. Щеки казались ещё больше ввалившимися, старые упрямые губы распустились, словно он уже не хотел больше приказывать, а, приоткрыв их, ждал, не осенят ли его приказы свыше. Виски были страдальчески напряжены, но резко освещённые прямые морщины все так же круто поднимались к нахмуренным тучам его чела.
«Лучше мученичество, чем отречься и потерять тебя; о господи!» – словно говорило это лицо, казавшееся одновременно и покорным и высокомерным.
Конечно, король Наваррский и Конде понимали, что все таки смерть старика Гиза останется на совести у господина адмирала: по крайней мере так утверждает молва. И вполне понятно, что сам он этого не признает. Так же ясно они поняли, что сын убийцы и не думал отказываться от мести. «Но теперь он может успокоиться, – сказал про себя Генрих, – хватит и одного пальца. Я же не могу покарать виновных в смерти моей бедной матери, отняв у них хотя бы один палец». Вид старца, а также мысль о его собственном положении вызвали слезы на глазах молодого короля. Его кузен Конде, менее чувствительный и не слишком тактичный, выложил напрямик то, что думал:
– Господин адмирал, вашему примирению с Гизом не могла быть порукой даже воля короля. Вы сами должны были остерегаться человека, у которого убит отец.
– Но ведь не мной же! – решительно заявил Колиньи. Он взглянул на них, сделал попытку подняться, однако при первом же движении чуть не вскрикнул, так сильна была боль в руке. Его слуга и его пастор тотчас бросились к нему. Конде растерянно замолчал.
– Я, – торжественно начал Колиньи, – смерти герцога Лотарингского не желал и не предвидел. Он сам думал о том, как бы меня убить, и сегодня рукой своего сына он все таки это выполнил. Я же ничего против него не замышлял. Это правда. Господь мне свидетель.
Они слушали его, и могло показаться, что и бог его слышит. Простившись, король Наваррский и Конде удалились, но не только потому, что этого потребовал хирург. Конде оробел, он решительно заявил двоюродному брату, что берет обратно своё обвинение. Генрих же молчал: в глубине души он не верил ни одному слову господина адмирала. Напротив, он считал, что давняя ненависть Гиза и Колиньи имела весьма понятные причины. И вот Гиз подослал убийцу к тому, кто когда то хотел смерти его отца. То обстоятельство, что старик – вождь протестантов, играло здесь меньшую роль, а может быть, и никакой. «Не в него целился убийца, а поэтому нам нечего за себя бояться. Марго!» – воскликнул кто то внутри него, хотя он и продолжал размышлять. – «Да старик и не умрёт. Просто он привык напускать на себя торжественность и даже в сомнительных случаях призывать в свидетели господа бога. Марго!» – бурно воззвало опять его сердце, и он ускорил шаг.
Амбруаз Паре разложил хирургические инструменты: надо было оперировать простреленную руку. Корнатон, верный слуга господина адмирала, и его пастор Мерлен плакали, а немец толмач, Николаус Мюс, с горестью созерцал могучую фигуру страдальца, ибо он любил и почитал его. – Сегодня тоже пятница, тот же день, когда страдал наш спаситель, – шептал толмач в тишине комнаты.
А между тем король Наваррский сделал то, чего требовало его чувство собственного достоинства. Вместе с Конде и молодым Ларошфуко он отправился к Карлу Девятому и заявил жалобу на покушение: покушаясь на господина адмирала, они подняли руку и на Генриха и на всех ревнителей истинной веры. Карл сам едва был в силах говорить: случившееся потрясло его ещё сильнее, чем Наварру. Он только пролепетал, заикаясь: для него де это все равно, что его собственные раны, – его палец, его рука. И он потряс перед ними руками, словно в доказательство того, что отомстит за это злодеяние. Однако мать не дала ему кончить, ибо она была тут: как только Медичи узнала, что явились протестанты, она отперла свою дверь. – Рана нанесена всей Франции! – воскликнула она. – Ещё немного, и они нападут на самого короля в его опочивальне! – При этом она изобразила великий страх и действительно напугала своего бедного сына. Он все ещё не мог поверить, что его родная мать способна участвовать в заговоре против него. И король Наваррский, который был в этом убеждён, все же заколебался: мадам Екатерина почти разубедила его, так как по своему была искренна. Покушение на жизнь адмирала произошло слишком рано: Гиз действовал по собственному почину.
Генрих не стал снова просить, чтобы Карл отпустил его и его людей, ссылаясь на то, что для них теперь в Париже небезопасно. Он удовольствовался обещанием, что король самолично посетит господина адмирала. – И я тоже, – поспешно добавила старая королева. Не хватало ещё, чтобы её бедный сын беседовал по душам со своим так называемым отцом!
Раненому пришлось вытерпеть два разреза, которые были сделаны на руке, чтобы удалить пулю. Тот, кто отвращает взгляд от своей терзаемой плоти и во имя господне преодолевает боль, скорее сохранит мужество, чем тот, кто, стоя рядом, все время видит перед собою какую нибудь залитую кровью, изрезанную часть нашего бренного тела. И господин адмирал утешал других, пока пастор Мерлен не вспомнил, что это, собственно, его обязанность. Он обратился к богу с горячей молитвой, и как раз вовремя, ибо больной, пока раны ещё не были перевязаны, потерял так много крови, что его силы начали угрожающе падать. Хирург нахмурился, он тоже, в сердце своём, молился, прикладывая ухо к груди пациента.
Когда господин адмирал наконец снова открыл глаза, то прежде всего как можно громче возблагодарил бога за эти раны, которых отец небесный его удостоил. Если бы всевышний обращался с ним по заслугам, во сколько раз сильнее следовало бы ему тогда страдать! Пастор отлично понял то, чего не замечал сам тяжелобольной: подобными признаниями адмирал невольно подчёркивал вину своих убийц. Это было недопустимо, и Мерлен предостерёг его. Господин адмирал тотчас заявил, что прощает их. Со всем смирением, на какое он был способен, Колиньи исповедался перед всевышним и предал себя его милосердию.
– О господи! Что сталось бы с нами, если бы ты воззрел на прегрешения наши! Не оставь меня своей милостью, вспомни, что я отверг всех ложных богов и поклонялся только тебе, предвечному отцу спасителя нашего Иисуса Христа!
Под ложными богами он разумел не только святых, но также Марса и Цереру, чьи бесстыдные и пышные телеса нагло подпирают камин посреди королевского дворца, а также Плутона и Юпитера, которых изображал на маскарадах полуголый король. Колиньи не любил этот грешный мир, хоть и боролся за него с таким упорством. Он не верил в вещественность, и для него было истинным только то, что незримо. И он говорил богу, который был ему ведом: – Если мне все таки суждено умереть, то прими меня сразу же в царствие твоё, и я буду покоиться среди блаженных. – Адмиралу Колиньи столько пришлось бороться за презренный мир, что покой, пожалуй, был бы ему весьма кстати.
Все же одно угнетало его, в одном хотелось ему убедить господа бога, который, может быть, смотрел на дело несколько иначе. В то время как он произносил обращённые к богу слова, за ними безмолвно и неотступно следовали другие. Вдруг он сказал громко: – Я не повинен в смерти Гиза. Господи! Не совершала этого рука моя!
Наконец он произнёс их громко, они прозвучали; оставался только вопрос, действительно ли они достигли слуха всевышнего и приняты им. Тревожный взгляд адмирала тянулся к потолку, точно вслед за ними. Но тут в комнату вошёл король Франции.
Карл только что отобедал, было два часа, его сопровождали мать, брат д’Анжу и многочисленная свита, среди них и Наварра, окружённый своими единоверцами. Карл Девятый приблизился к ложу раненого и сказал: – Отец мой, вы ранены, а я страдаю. Клянусь так страшно отомстить, что моя месть не сотрётся никогда из памяти потомков.
При этих словах мадам Екатерине и её сыну д’Анжу, видимо, стало не по себе. Все взгляды невольно обратились к ним. Кроме того, королева и её сын отлично видели, что большинство собравшихся здесь – протестанты. Все же они утешали себя тем, что в городе герцог Гиз уже принял необходимые меры. А пока им приходится быть свидетелями того, как старый мятежник выставляет себя перед королём его единственным другом. И о чем заботится этот человек, который обречён умереть! А Колиньи говорил: – Разве не позорно, сир, что какой бы вопрос ни обсуждался в нашем тайном совете, герцогу Альбе сейчас же становится все известно? – При этом Екатерина Медичи сказала себе, что как раз обратное было бы недопустимо. Эта мелкая итальянская княгиня почитала высшей властью на свете дом Габсбургов. А её королевство? Ну что ж, она поддерживает его единство и в этот трудный час дала себе клятву, не останавливаясь ни перед каким кровопролитием, защищать его от еретиков разрушителей; Она делала это ради себя самой, единственно ради своей одряхлевшей и уже недолговечной особы, но силы на это ей давала покорность мировой державе.
Когда Колиньи наконец замолчал, – его речь состояла из одних обвинений, причём он явно злоупотреблял преимуществами умирающего, – то потребовал от подавленного и на все готового Карла ещё разговора с глазу на глаз. И Карл действительно предложил матери и брату отойти от кровати адмирала. Они отступили на середину комнаты. В эту минуту их окружали только протестанты, и старая королева со своим любимчиком сыном физически оказалась во власти многочисленной толпы дворян гугенотов. «Стоит вам только за нас взяться… в эту минуту сила на вашей стороне. Хорошо, что вы не такие, как я! Вы верите, будто закон существует, и на этом терпите поражение. Как часто я нарушала собственные эдикты и смеялась над вашей свободой совести, а вы всякий раз верили мне сызнова и сейчас опять положитесь на слова моего бедного слабого сына. Тут ничего не поделаешь, вы заслуживаете своей участи. Меня вы, конечно, не тронете, хотя это в вашей власти, но скоро вы упустите даже последнюю возможность!»
Так размышляла мадам Екатерина, стараясь этим отогнать страх, а время от времени, сощурившись, бросала вокруг себя недобрый и хитрый взгляд, но её тяжёлое свинцовое лицо неизменно выражало только строгость и достоинство. Кроме того, она прислушивалась к разговору, происходившему у постели больного, хотя, увы, ничего не могла разобрать. Поэтому она спокойно решила, что пора кончать эти пустые разглагольствования, и просто приблизилась снова к кровати – протестанты пропустили её, это ведь была мадам Екатерина – и посоветовала сыну более не утомлять раненого. Карл возмутился: он де здесь король и так далее. Но она к этому приготовилась. Конечно, умирающий – смутьян и подстрекает против неё Карла.
Когда, уйдя на противоположный конец комнаты, Медичи взялась как следует за своего бедного сына, он ей все выложил: – Адмирал правду говорит! Во Франции короли отличаются тем, что могут делать своим подданным и добро и зло. А эта привилегия вместе с ведением дел давно перешла к вам, мадам! – Карл выкрикнул это очень громко, так что все слышали. И если до сих пор ещё могли быть колебания, после этих слов судьба адмирала стала делом решённым. И самое лучшее для него, если господь даст ему умереть своею смертью.
Королевский гнев невозможно было укротить, пока король оставался в этой комнате, где стояла кровать с лежавшим на ней отцом его, поверженным рукой убийцы, где находился хирург, показавший ему медную пулю, пастор, вокруг которого протестанты опустились на колени, чтобы шёпотом помолиться вместе с ним, и ещё некто – все равно кто, – бормотавший про себя: «Сегодня тоже пятница».
Карл предложил своему отцу убежище в Лувре, большего он действительно сделать не мог. Наварре он сказал, взяв его при этом за плечи и притянув к себе: – Рядом с тобой, милый брат! Ту комнату, которую только что отделали для твоей сестры, чтобы она, открыв дверь, могла войти к вам обоим, к тебе и к Марго. Если хочешь, я отдам эту комнату моему отцу!
Генрих поблагодарил; после слов Карла ему стало гораздо легче. Разыгравшиеся здесь сцены подействовали на него угнетающе. Только теперь это покушение на убийство предстало перед ним во всей своей наготе. «Раз Карл предлагает Лувр и комнату моей сестры, дверь которой ведёт ко мне, значит, старуха проиграла, я же вижу. Вот она. Повёртывается спиной и, переваливаясь, уходит».
Наконец король, его мать и вся свита удалились, а в нижнем этаже дома состоялось совещание протестантских князей и дворян. Многие требовали, чтобы господина адмирала немедля увезли из Парижа в его замок Шатильон: когда они были наверху, в комнате адмирала, они стояли так, что им было видно лицо уходившей королевы, и лицо это, которым она в ту минуту уже владеть была не в силах, побуждало их упорно стоять на своём. Но Телиньи, зять адмирала, воспротивился: он не желал оскорблять государя таким недоверием. Король Наваррский же решил: – Господин адмирал будет жить в Лувре, в комнате рядом с моею, при открытой двери. А вокруг его постели день и ночь будут стоять мои дворяне. – Когда он произносил эти слова, сердце у него вдруг забилось, все же он договорил до конца. И, хотя было неясно, опасается он согласия своих приближённых или желает его, большинство протестантов его поддержало.
Потом все ещё раз поднялись наверх. Раненому переменили повязки, истерзанная плоть невольно влекла к себе взоры. Кто то сообщил адмиралу результат совещания, и Колиньи, глядя вверх и принося господу в дар свою боль, ответил только: – Да.
А в углу стоял человек, он что то бормотал про себя на чужом языке, всего несколько слов, и повторял их все вновь и вновь.

0

52

Накануне

Как весело в городе, охваченном волнением! Здесь не перестают играть свадьбу, людям то и дело предлагается что нибудь новенькое и удивительное – не только придворным, но и простонародью и почтённым горожанам. Неожиданности, необыкновенные происшествия так и сыплются на вас. Ну, прямо балаган на ярмарке, да только бесплатный! Чуть не каждый час исполняется какое нибудь ваше желание, ибо кто не смакует тайком картины всевозможных бед, хотя мороз подирает по коже! А теперь все это приходит само, ты же благополучно остаёшься в стороне и только наслаждаешься лицезрением всяких ужасов. Так подавай их сюда, и побольше! Побольше!
Король разбойников женился на нашей принцессе, а в другого еретика стреляли. То одно, то другое! Прямо карусель, да и только! Теперь его дом окружает многочисленная охрана. Надо сходить поглядеть, правда ли насчёт пятидесяти аркебузиров. Хо хо! Не колите! Не стреляйте! Мы простой народ, да почтённые горожане! Видишь, я верно сказал. Старый еретик вчера хвост поджал и просил короля защитить его. Нет, ты сам себя защити, как будут наступать Гизы! Вон он, наш прекрасный герцог! Он показывается народу, а особенно женщинам. Да здравствует Гиз! Постой! Куда? Герой наших мечтаний, а удираешь от гугенотов?
Так обстояло дело. В то двадцать третье число впервые не повезло народному любимцу Гизу. Медная пуля из аркебузы в конце концов попала в него же, вот как вышло. Гиз, его брат и кардинал были взяты на подозрение и только временно оставлены на свободе. А их приверженцев в Сен Жерменском монастыре схватили, судебное дело началось, король поклялся, что он Гизов из под земли достанет, если они виновны. Но те уже успели покинуть двор и под сильным прикрытием оставили Париж, впрочем, это была одна видимость и обман. Если бы только мадам Екатерина их позвала, они были бы досягаемы в любое время.
Мадам же Екатерина оказалась в тот день в накладе, если судить по внешнему ходу событий, и противостоять событиям мадам Екатерине помогли её самообладание и вера в себя; ибо она была убеждена, что жизнь зла и что именно она заодно с жизнью, а другие – против. Впрочем, её астролог объяснил ей, каким образом все произойдёт.
Пока было светло, она внимательно все рассмотрела: и многочисленную стражу на улице Засохшего дерева и не только это. Во всех домах, находившихся поблизости, её бедный сын разместил гугенотов. То и дело справлялся он о состоянии больного. Осведомлялась и его мать, отнюдь не из пустого лицемерия. Если господину адмиралу Колиньи, паче чаяния, станет лучше, это может повести к самым серьёзным последствиям. И когда она слышала ответ: да, ему действительно лучше, то думала про себя, что для него это очень плохо. Под влиянием своих тайных мыслей и посоветовала она дочери, молодой королеве Наваррской, проведать адмирала.
Марго училась не только по книгам: она умела уже разглядеть основное и в людях. Особенно же за последнее время. И убедилась, что гугеноты, несмотря на все своё безрассудство, все таки невинны и беззащитны, словно ягнята. Такими сделал гугенотов их бог, ибо дал им совесть, и, на свою беду, они слишком к ней прислушивались. Послушно выполняла Марго требования своей свирепой матери. Раньше мадам Екатерина казалась ей будничной, хоть она и властвовала над этими буднями, которые могли таить в себе и кое какие опасности. Но, с тех пор как Марго полюбила, мать точно изменила свой облик, и какой то голос, голос любви, отважился спросить Марго, оправдывает ли она, как прежде, мадам Екатерину. Ответа голос не получил. «Это было бы уж по гугенотски… – подумала Марго. – Но мы все же отправимся в дом к адмиралу, посмотрим, как он себя чувствует, и потом скажем маме, что он умирает, скажем на всякий случай. Это будет самое правильное».
Оказалось, что больному стало лучше. Он даже хотел было подняться, чтобы принять королеву Наваррскую. Она этого не допустила, а когда его пастор начал благодарственный псалом и кучка скромных людей, находившихся в этой суровой и простой комнате, опустилась на колени и присоединила свои голоса, встала на колени и Марго и тоже запела. При этом сердце бурно колотилось у неё в груди. Но, во первых, её свита осталась внизу, а двери и окна были закрыты. И потом, этих ягнят нечего бояться: они, конечно же, не пойдут к её матери и не выдадут её.
Поручение от матери получил и д’Анжу, поэтому он сделал так, что начальником отряда, охранявшего Колиньи, оказался злейший враг адмирала, некий Коссен. С этой минуты король Наваррский во всем встречал только препятствия, и целый день у него ушёл на то, чтобы с ними справиться. Из за каждой аркебузы, которую друзья адмирала хотели пронести к нему в дом, начинались бесконечные препирательства с Коссеном. Его поведение дало друзьям основания ещё раз потребовать перевода адмирала в другое место. Против были, как и при первом совещании, сам Колиньи, его зять, Конде и Генрих Наваррский… Они все ещё возлагали свои надежды на Карла, а с ним тем временем творилось что то совершенно неожиданное.
Вначале ничего не было заметно, король лёг спать в присутствии многих придворных. И Наварра терпеливо торчал здесь же, хотя очень устал от бесконечных усилий обеспечить господину адмиралу безопасность. Тотчас после короля отправился и он в свою опочивальню. Генриха сопровождали дворяне протестанты. Его королевы ещё не было; вскоре он узнал, что она якобы молится в своей библиотеке. Это всякому показалось бы странным, особенно же ему. Марго, молящаяся наедине, под всевидящим оком божиим! Но на душе у неё было тяжело, её томило какое то предчувствие. Она провела вечер у матери, сидела на каком то ларе и, как обычно, пыталась читать.
У мадам Екатерины были гости, сначала пришёл брат Марго д’Анжу, затем явилось ещё несколько человек; среди них оказался только один француз – некий господин де Таван, трое остальных были родом из Италии; и тут принцесса Валуа поняла, что это сборище предвещает необычайные события. Вдруг ей пришли на память более ранние наблюдения, над которыми она до того не задумывалась. Но теперь такая беспечность уже была невозможна. Сидя на ларе в другом конце комнаты и делая вид, будто поглощена своими фолиантами, она стала прислушиваться, и ей удалось перехватить несколько сказанных свистящим шёпотом итальянских слов. Они не сулили ничего хорошего: адмирал Колиньи должен умереть, и все находившиеся здесь люди, в первую очередь её мать, решили заставить её брата короля дать на это своё согласие.
Бедняжка Марго почувствовала небывалое смятение и, вместо того чтобы прятать глаза, старалась перехватить взгляд матери. Но как только она с ним встретилась, мадам Екатерина грубо на неё накинулась. Старая королева, которая никогда не повышала голоса и даже пороть умела без особого волнения, принялась осыпать свою дочь итальянскими ругательствами и, наконец, обозвала её шлюхой: пусть немедленно убирается из комнаты. Отсюда и отчаяние растерявшейся бедняжки и её беседа с богом. Марго знала слишком много и могла поведать об этом только всевышнему. Когда её возлюбленный повелитель послал за ней, спрашивая, куда же она запропастилась, она тотчас последовала его зову и нашла его в постели, окружённого четырьмя десятками гугенотов. Многих она ещё не знала, ибо замужем была слишком недавно. Все говорили, перебивая друг друга, о несчастном случае с господином адмиралом. И в который раз уже решали: как только рассветёт, Карл непременно должен дать им право преследовать Гиза, иначе они это право возьмут силой! Так прошла ночь, и никто глаз не сомкнул.

0

53

Где брат мой?

Тогда они вошли в опочивальню Карла. Стража пропустила их, ибо это были мадам Екатерина, её сын д’Анжу и те четверо – она их тоже прихватила. Карл Девятый мгновенно сел на постели, он решил, что сейчас его убьют. Затем узнал свою мать, она велела ему подняться. Когда он был в состоянии её выслушать, она прежде всего напугала его, заявив, что он погиб. Вопрос идёт о престоле и о жизни. Дальнейшие разъяснения она предоставила остальным. Те принялись доказывать королю, вдаваясь во всякие подробности, что Колиньи призвал сюда полчища немцев и швейцарцев, Карлу с ними не справиться.
– Что ж, продолжай звать его отцом! – вставила мать ледяным тоном. С другой стороны де, католики, наконец, решили двинуться на протестантов, но уже не под его началом. – А ты тряпка и сидишь на своей заднице между обеими партиями, и обе видят в тебе врага, – заявил его брат д’Анжу, который ещё никогда не осмеливался так с ним разговаривать. Его Карл хоть понимал; кроме него, понимал ещё господина де Тавана. Лопотание же трех итальянцев он разбирал тем меньше, чем громче и нахальнее они что то выкрикивали, силясь выражаться по французски. Все вдруг заговорили с Карлом совсем иначе, чем вправе ожидать король. Словно все его понимание роли государя подвергалось сомнению. Король должен быть далёк и недоступен, точно на портрете, всем своим видом он держит людей на почтительном расстоянии – тем, как он стоит, выступает, смотрит на них косящим взглядом из под полуопущенных век.
Поэтому Карл Девятый выпрямился как можно величественнее – насколько это было возможно в ночной сорочке, к тому же он запутался в ней ногами. Посмотрел своим косящим взглядом на вторгшихся к нему наглецов и заявил: – Судебное дело пойдёт своим чередом. Виновность Гизов ясна. Я покараю их. Такова моя воля.
А мадам Екатерина ему в ответ: – Нет, не твоя. Это воля твоих гугенотов, а ты лишь их орудие, бедный сын мой. Если же ты будешь допрашивать Гизов, они тебе скажут, что действовали только по указанию твоей матери и твоего брата, ибо именно мы повелели стрелять в адмирала, чтобы спасти тебя.
Она преподнесла ему это чудовищное разоблачение, даже не повысив голоса, даже не пожав плечом; поэтому в первую минуту он не в силах был сообразить, что именно она совершила. И довольно спокойно переспросил: – Ты повелела? Мать, этого не может быть!
Она сидела перед ним, подняв взор к потолку, но неотступно продолжала следить за сыном. Три итальянца уже хотели снова вмешаться. Д’Анжу приказал им молчать, он с трудом сдерживал дрожь. Наступила опаснейшая минута; напрасно любимчик королевы перед тем убеждал её не открывать Карлу правды. Она же считала, что правда жестка, как палка, и потому очень полезна её бедному сыну. – Да, я повелела, – подтвердила она и продолжала сидеть все в той же позе, глядя в потолок и зорко наблюдая за происходившими в сыне переменами. Карл побледнел, потом вспыхнул, сделал резкое движение к двери, сдержался. В течение двух трех секунд казалось, что он вот вот вызовет стражу и всех тут же арестует, в том числе и свою мать.
Этого не случилось. Кровь бросилась ему в голову, он покачнулся. – Сядь, сын мой, – посоветовала она ему, а любимчику сделала знак, чтобы тот перестал так нелепо трястись.
«Мясник колеблется, – подумала она о Карле Девятом. – А моими действиями Габсбург будет доволен, да и созвездия хотят этого. Все в порядке».
Карл опёрся о спинку стула и злобно процедил: – В монастырь бы вас заточить, мадам, вы сделали меня убийцей моего лучшего друга и призвали на мою голову проклятия современников и потомков.
Однако мадам Екатерина не утратила своего спокойствия, оно доходило до какой то тупости и в конце концов должно было парализовать каждого. Она неумолимо шла к цели: – Так как ты уже заслужил проклятие, спаси хоть свою жизнь и свой престол! Ведь достаточно одного удара мечом!
Он понял, кому нужно нанести этот удар. И, словно сам был им сражён, повалился на стул. Он совершил роковую ошибку: отныне все, по одному или вместе, уже могли нажимать на него сколько им было угодно. – Ведь один единственный удар мечом, сир, прикажите нанести его и тем самым предотвратите неисчислимые бедствия и избиения многих тысяч!
Карл судорожно помотал головой и закрыл глаза. – Парижские кварталы вооружаются, – воскликнул д’Анжу, осмелев, и стукнул кулаком по столу. Париж действительно хватался за оружие, но виной тому был сам д’Анжу, пустивший слух, будто на Париж идут ускоренным маршем несметные полчища гугенотов.
Карл чуть приоткрыл глаза и бросил на брата усталый взгляд, полный глубокого презрения. Припёртый к стене, потерявший мужество, он все же на свой лад сопротивлялся; он замкнулся в себе и глубоко презирал их. Тогда заговорщики удвоили усилия, стараясь скопом сломить волю одного человека: – Ты уже не можешь отступить… Вы уже не можете, сир… отступить… – Один поддерживал другого, голос предыдущего сливался с голосом последующего и все таки самостоятельно проступал сквозь остальные: низкий глухой голос старухи, крикливые голоса обоих итальянцев и ещё чей то, скрипучий, как у попугая. А д’Анжу и Таван то и дело как бы вонзали в эту мешанину подзадоривающий боевой клич: – Смерть адмиралу!
Карл терпел пытку целый час. Время от времени он повторял, хотя его никто уже не слушал, да и не намерен был слушать: – Я не позволю пальцем тронуть адмирала. – И ещё говорил: – Я не могу нарушить своё королевское слово. – Он его дал французскому дворянину, но забыл, кто перед ним сейчас. Поэтому он все равно что ничего не сказал.
Вдруг у него вырвался стон, однако он поборол свою слабость, поднял голову и угрожающе простёр руки к двери. «Значит, все таки решил позвать стражу?» – подумала его мать, и ей стало не по себе. Но он сделал нечто гораздо более неожиданное. Он спросил:
– Где брат мой?
Тут воцарилось глубокое молчание; все смотрели то на него, то друг на друга. Что он хотел этим сказать? Кого имел в виду? Мать ответила: – Твой брат здесь, сын мой. – Но так как её ответ не оказал на него никакого действия, она перестала что либо понимать. Во всем, что касалось фактов, мадам Екатерину нельзя было смутить, но перед чувствами она терялась. Да её и не было при том, как однажды вечером её бедный пьяный сын, словно затравленный, шептал на ухо своему зятю: – Наварра! Отомсти за меня! Потому и сестру тебе отдаю! Отомсти за меня и моё королевство!
По чистой случайности молодой король Наварры в это время лежал в постели, окружённый сорока протестантами. Но ведь он мог бы и встать. Немало требований собирались они предъявить королю; можно было и не откладывать до утра, а отправиться к нему сейчас же и, располагая превосходящими силами, взять приступом его прихожую. Вот дверь уже распахивается: брат мой! Ты пришёл освободить меня!
Но дверь не открывается, брат оставил его, несчастный понял, что конец близок, и мадам Екатерина это сразу по нему увидела, в таких вещах она разбиралась. Карлу кажется, что он всеми предан, брошен на произвол судьбы. Скорее нанести последний удар, добить его. Опираясь на палку, она вскочила с места, схватила за руку своего сына д’Анжу и закричала громче, чем все они кричали до сих пор: – Уйдём отсюда, бросим этот двор, чтобы спастись от гибели и не видеть катастрофы! А как легко было её избежать! Но у твоего брата нет мужества! Он трус!
Услышав это, Карл вскочил. Трус! Ему почудился свист хлыста, словно его ударили по лицу. Перед ним разверзлась бездна – ведь мать отступилась от него, В нем бушевали противоречивейшие мысли и чувства: честь, страх, ярость и сознание своей правоты – все перемешалось, ему чудилось, что он весь истерзан; его лицо подёргивалось; он готов был упасть перед ними на колени и готов был любого из них заколоть кинжалом. Однако он избрал третье – он словно обезумел. И эта вспышка бешенства в последнюю минуту спасла его от гибельного отчаяния. Карл забегал по комнате, зарычал, чтобы ещё пуще разжечь себя. В его неистовстве было столько же актёрства, сколько и подлинного ужаса, от которого содрогалось все его существо. Он носился взад и вперёд, расталкивая и отшвыривая к стенам всех, кто попадался ему на пути. Мадам Екатерина выказала даже неожиданную резвость: присела за шкафом, напоминавшим крепость, и старалась определить, до каких пределов он доведёт свою ярость. Даже тут она сомневалась в способностях своего бедного сына.
Но вот Карл остановился посреди комнаты, чтобы лучше выделяться как центральная фигура и живое воплощение угрозы. Царила мёртвая тишина; несмотря на это, он взревел: – Тише! – Все ещё разжигая себя, он начал извергать хулу на матерь божию. Затем открылась и цель его безумия: – Вы хотите убить адмирала – и я хочу! И я хочу! – заревел он так, что у него в самом деле голова закружилась. – Но пусть и все остальные гугеноты во Франции, – свирепое вращение глазами и рёв, – пусть все тоже погибнут! Ни одного, ни одного не оставляйте в живых, а то он явится потом упрекать меня! Уж от этого увольте, да, увольте! Ну, действуйте же, отдавайте приказания. – Топанье ногами и рёв. – Ну? Скоро? А не то…
Но никакого «а не то» быть не могло, и несчастный отлично это знал. Они заспешили, толкая друг друга, ибо каждый старался выскочить из комнаты первым. Последней выходила мать: в дверях она обернулась и одобрительно кивнула ему – что было совсем необычно. Притворив за собой дверь, она на миг задержалась, прислушиваясь, как он себя теперь поведёт. Пожалуй, в комнате стало слишком уж тихо. «Обморок? Но ведь не слышно, чтобы он упал. Нет, едва ли. Конечно, нет», – решила мадам Екатерина и, переваливаясь, озабоченно поспешила за остальными. Ибо многое надо было ещё решить и сделать без промедления.
Если она раньше мысленно заглядывала в бездну, то не слишком верила, что когда нибудь действительно достигнет другого края. И вот она уже на той стороне – благодаря своему терпению, отваге и предусмотрительности. Поэтому ей одной принадлежит по праву верховное руководство предстоящими событиями. Её сына д’Анжу нужно держать от всего этого подальше. Будущему королю не подобает лично участвовать в таком предприятии, которое, хотя оно полезно и своевременно, все таки может оставить на действующих лицах кое какие не совсем приятные следы. Полночь. Какой завтра день? Ах да, святого Варфоломея. Как бы наши деяния ни шли в ногу с мировой историей, нам всегда грозит опасность, что они будут поняты неверно и что благодарности за них мы не получим.

0

54

Признание

И вот они ворвались во двор его дома. Адмирал Колиньи услышал, что в дверь грохают кольями и прикладами. Кто то командовал: он узнал резкий, раздражённый голос – это Гиз. И тут же понял, что его ждёт смерть. Он поднялся с постели, чтобы встретить её стоя…
Его слуга Корнатон надел на него халат. Хирург Амбрауз Паре спросил, что там происходит, и Корнатон ответил, взглянув на адмирала: – Это господь бог. Он призывает нас к себе. Сейчас они вломятся в дом. Сопротивление бесполезно.
Стучать внизу перестали, ибо Гиз обратился с речью к своему отряду. В этом отряде было очень много солдат, среди них – и солдаты из охраны адмирала, которых король Наваррский разместил в лавках напротив: он, видно, не предполагал, что их начальник может предать Колиньи из одной только ненависти. Отряд Гиза занял улицу Засохшего дерева и все выходы из неё, а также дома, где остановились дворяне протестанты. Им уже не суждено было попасть к господину адмиралу, жизнью которого они так дорожили, ибо они уже лишились своей жизни.
Зазвонил колокол в монастыре Сен Жермен л’Оксерруа. Это был сигнал. На улицы вышли отряды горожан добровольцев. Они узнавали друг друга по белой повязке на руке и белому кресту на шляпе. Все было предусмотрено заранее, перед каждым поставлена определённая задача – и перед простыми людьми и перед знатью. Господин Монпансье взял на себя Лувр, обещав, что не даст ускользнуть оттуда ни одному протестанту. Улица Засохшего дерева была предоставлена господину Гизу, ибо он сам просил о чести прикончить адмирала, который до сих пор ещё не умер, а только ранен и находится в беспомощном состоянии. Под глухое бормотание колокола он резким голосом возгласил, обращаясь к своему отряду: – Ни в одной войне не завоевали вы себе такой славы, какую можете добыть сегодня.
Они не могли с ним не согласиться и храбро двинулись вперёд.
– Как ужасно кто то закричал, – сказал в комнате наверху пастор Мерлен. Отчаянный вопль ещё стоял, у всех в ушах. Слуга Корнатон пояснил, что кричала служанка, её убили. – Они уже на лестнице, – сказал капитан Иоле. – Но мы построим наверху заслон и дорого продадим наши жизни. – И он вышел к своим швейцарцам.
При Колиньи находились ещё его врач, его пастор, его слуга, не считая четвёртого – скромного незнакомца, избегавшего взгляда господина адмирала, но тщетно: факелы солдат бросали в комнату яркий свет, как будто снаружи пылал пожар. Лицо господина адмирала казалось спокойным, присутствующие могли прочесть на нем лишь внутреннее спокойствие и бодрость духа перед лицом смерти; он хотел, чтобы они ничего другого и не увидели, не были свидетелями его объяснения с богом, которое все ещё продолжалось и ни к чему не приводило. А его людям пора бежать отсюда, и как можно скорее. Он отпустил их и решительно потребовал, чтобы они уходили от опасности: – Швейцарцы ещё удерживают лестницу. Вылезайте на крышу и бегите. Что касается меня, то я давно уже приготовился, да вы ничего и не смогли бы сделать для меня. Предаю душу свою милосердию божию, в коем я и не сомневаюсь.
И он отвернулся от них – безвозвратно; им оставалось лишь тихонько выскользнуть из комнаты. Когда адмирал решил, что он наконец один, то повторил громким голосом: – Твоему милосердию, в коем я и не сомневаюсь, – и прислушался, не последует ли подтверждение.
А швейцарцы ещё удерживали лестницу. Колиньи слушал. Но подтверждения не последовало. С каждым мигом его лицо менялось, словно он постепенно погружался в пучину ужаса. Спокойствие и бодрость перед лицом смерти, где вы? Сквозь привычные черты адмирала явственно проступил другой человек – поверженный и уничтоженный. Его бог отверг его. Но швейцарцы ещё удерживают лестницу. «До того, как они отдадут её, я должен убедить тебя, боже мой. Скажи, что неповинен я в смерти старика Гиза. Не отдавал я такого приказа. Ты знаешь это. Я не хотел его смерти, ты можешь это подтвердить. Что же, я должен был удержать руку его убийц, если Гиз решил убить меня самого? Этого ты не можешь требовать от меня, о господи, и ты не признаешь меня виновным. Что? Я не слышу тебя. Ответь мне, о господи! У меня остаётся так мало времени, только пока швейцарцы ещё удерживают лестницу».
Вокруг него стоял гул и грохот, он доносился с улицы и из самого дома; старик же продолжал спорить и бороться: потрясая сложенными руками и подняв вверх своё суровое лицо старого воина, он обращался к неумолимому судье. И вдруг услышал тот голос, которого так ждал… Великий голос проговорил: – Ты виновен. – Тогда христианин в нем содрогнулся первой дрожью освобождения от земной гордыни и неискоренимого упорства:
– Да, я виновен. Прости меня!
Швейцарцы больше не удерживали лестницы: все пятеро были мертвы. Буйная орда протопала наверх; они хотели высадить дверь, но она поддалась не сразу. Когда они наконец проникли в комнату, они поняли, что послужило им препятствием: на пороге лежал ничком человек. Они набросились на него и решили, что прикончили его. Однако он умер уже раньше, слишком потрясённый зрелищем того, как христианин боролся и обрёл спасение; а был это всего навсего немец толмач Николай Мюсс. Глубокое почитание и любовь к господину адмиралу придали ему мужества – он один остался с ним в комнате, чтобы вместе умереть.
От толпы отделился некий Бэм, тоже швейцарец, но служивший д’Анжу. И видит Бэм: у камина стоит старик, из благородных, из тех, к кому Бэм обычно приближался так, словно на брюхе полз. Но сейчас он рявкнул: – Ты что ли адмирал? – Однако вопреки ожиданию в обращении с этим стариком ему не удалась та бесцеремонность, которая необходима, чтобы убийца поднял руку на свою жертву, и ради которой он вдруг называет её на «ты». Нет, важный старик продолжал удерживать его на почтительном расстоянии, и нелегко было Бэму сделать последние два шага.
– Да, я, – прозвучал ответ адмирала, – но моей жизни ты сократить не в силах.
Столь загадочный ответ мог бы понять лишь тот, кто видел, как этот старец отдал себя на суд божий и для рук человеческих стал уже неуязвим. И Бэм смутился; растерянно посмотрел он на своё оружие, которое презрительно разглядывал стоявший перед ним важный старик. А держал он в руках длинный заострённый на конце кол, каким высаживают ворота. Им он и хотел садануть в бок господина адмирала – и, когда тот отворотил лицо, Бэм так и сделал. Колиньи упал. Другой швейцарец – комната была полна ими – успел ещё увидеть это лицо и подивился не сходившему с него выражению уничтожающего превосходства, которое швейцарец, рассказывая позднее об этой сцене, назвал самообладанием. Колиньи, сражённый ударом, ещё успел что то пробормотать, но все были слишком возбуждены и не поняли, что; а сказал он только: – Добро бы ещё человек, а то какая то мразь… – Эти предсмертные слова были полны нетерпимости к людям.
Когда Колиньи уже лежал на полу, остальные наёмники доказали, что они тоже недаром получают жалованье. Мартин Кох ударил его своей секирой. Третий удар нанёс Конрад, но лишь после седьмого адмирал умер. Господа, ожидавшие внизу, во дворе, теряли терпение. Герцог Гиз наконец крикнул: – Ну, как там, Бэм, кончили?
– Кончили, ваша милость, – крикнул Бэм в ответ; и как он был рад, что может снова сказать «ваша милость», вместо того чтобы всаживать в бок «вашей милости» острый кол!
– Выкинь ка его нам в окошко! Рыцарь д’Ангулем не верит, пока не увидит собственными глазами.
Ландскнехты охотно выполнили приказ, и тело Колиньи упало к ногам столпившихся внизу дворян. Гиз поднял с земли какую то тряпку, отёр кровь со лба умершего и сказал: – Он, я его узнаю. А теперь – остальных. – Затем, наступив ногой на лицо убиенного, заявил: – Мужайтесь, господа! Самое трудное мы совершили.
Утро только забрезжило.

0

55

Резня

Когда забрезжило утро, молодой король Наваррский сказал своей жене, лежавшей рядом с ним, и своим сорока дворянам, окружавшим его ложе: – Спать уже не стоит. Пойду, поиграю в мяч, пока встанет король Карл; а тогда я непременно напомню ему о его обещаниях. Королева Марго нашла, что это весьма кстати, она надеялась, что, когда все мужчины выйдут, ей наконец удастся заснуть.
На рассвете (верней – ещё только бледнела короткая летняя ночь) в одном из покоев Лувра, выходивших окнами на площадь и прилегающие к ней переулки, стояли Карл Девятый, его мать, мадам Екатерина, и его брат д’Анжу. Они молчали, прислушивались, с нетерпением ожидая, когда же раздастся выстрел из пистолета. Тогда они будут знать, что именно произошло, и посмотрят, как события развернутся дальше. Выстрел раздался, и тут они вдруг засуетились и спешно отправили на улицу Засохшего дерева гонца с приказом господину Гизу немедля возвратиться к себе домой и ничего против господина адмирала не предпринимать. Они, конечно, знали, что посылать уже поздно, и отрядили к Гизу придворного лишь для того, чтобы потом сослаться на это обстоятельство перед немецкими князьями и английской королевой и тем снять с себя часть вины. И все таки они отдавали эти уже бесполезные распоряжения с искренним усердием, словно можно было ещё на что то надеяться. Мадам Екатерину и её сына д’Анжу как будто охватила даже запоздалая паника: а вдруг дело сорвётся! Только Карл, трепеща и точно в беспамятстве, ожидал, что вот вот придёт весть: ничего де не случилось, все это ему просто померещилось.
Но не оставлявший сомнений ответ был получен, и Карл тут же прибег к своему добровольному безумию. Взревев и тем явно показав, что он невменяем, он поспешил к себе и стал требовать, чтобы сюда немедленно доставили Наварру и Конде – притащили сию же минуту! Это оказалось совершенно излишним, так как они сами уже шли к нему.
По пути к королю они услышали в открытое окно набат. Они остановились, но ни один из них не решился выдать своих опасений. Генрих все же сказал вслух: – Мы в западне. – Затем добавил: – Но мы ещё можем кусаться, – ибо позади и впереди него стояли его дворяне, весь коридор был полон ими. Однако едва он успел приободрить их, как распахнулись все двери – справа, слева, спереди и сзади – и извергли толпы вооружённых людей. Первыми были убиты Телиньи, зять адмирала, и господин де Пардальян. Только это Генрих и успел увидеть, его сразу же протолкнули вперёд. Кто то схватил его за руку и втащил в одну из комнат. Конде последовал за Генрихом, ибо в начавшейся свалке они держались плечом к плечу, чтобы успешнее защищаться. Когда они очутились в комнате, Карл собственноручно запер дверь. Это была его опочивальня.
И вот все трое, стоя у двери, стали прислушиваться к шуму снаружи; а оттуда доносился истошный крик, звон клинков, глухой стук падающих тел, хрип умирающих и снова истошный крик. Когда все заколотые поблизости от двери испустили последний вздох, вой и вопли стали удаляться. Одни взывали: – Слава Иисусу! Другие ревели: – Смерть! Смерть! Всем смерть! – Рёв уходил все дальше. Крики: – Tue! Tue , – то усиливаясь, то ослабевая, перекатывались по залам и переходам, туда, сюда. Тем, кто слушал, чудилось, будто замок Лувр сверху донизу захвачен злыми духами, а не дворянами и их солдатами. То, что здесь вершили люди, казалось каким то чудовищным наваждением. Так и тянуло выглянуть за дверь: наверное, на самом деле никакой резни нет. Только ширится свет августовского утра, и единственные звуки – это дыхание спящих.
Однако никто не выглянул за дверь. И у Карла и у его двух пленников стучали зубы, каждый прятал от остальных своё лицо. Один закрыл его руками, другой отвернулся к стене, третий низко опустил голову. – Вам тоже кажется, что это не может быть правдой? – наконец проговорил Карл. С той минуты, как те, за дверью, начали буйствовать точно помешанные, от его недавнего безумия не осталось и следа. – И все таки это правда, – продолжал он, немного помолчав, и тут наконец вспомнил слова, которые непременно надо было сказать: – Вы сами во всем виноваты. Мы были вынуждены опередить вас, раз вы устроили заговор против меня и всего моего дома. – Так он впервые выдал за своё нашёптанное ему матерью, мадам Екатериной, но дальше в своих оправданиях не пошёл. Конде резко возразил ему: – Тебя то я давным давно мог прикончить, если бы только захотел, когда нас было в Лувре восемьдесят дворян протестантов; и никакого заговора нам не понадобилось бы, чтобы всех вас перерезать.
Генрих же сказал: – А мои заговоры обычно ограничиваются постелью, где я лежу с твоей сестрой. – Он пожал плечами, как будто о его соучастии и речи не могло быть. Он даже усмехнулся: при данных обстоятельствах было бы чрезвычайно полезно – это было бы прямо таки спасительным выходом, если бы усмехнулся и Карл. Однако король Франции предпочёл разъяриться, хотя бы в предвидении тех открытий, которые ему предстояло сделать своему зятю Генриху. Тот ведь ещё не знает о смерти адмирала! Поэтому Карл повысил голос и стал уверять, будто Пардальян, наваррский дворянин, который теперь лежит за дверью убитый, проговорился и выдал план заговорщиков. Он якобы воскликнул и очень громко: «За одну руку адмирала будут отсечены сорок тысяч рук!»
Затем Карл взвинтил себя ещё сильнее, чтобы его речь как можно больше походила на речь человека невменяемого, и они наконец узнали о кончине адмирала Колиньи. Охваченные леденящей дрожью, Генрих и Конде глядели друг на друга и уже не обращали внимания на Карла, предоставив ему рычать сколько угодно, пока он окончательно не осип. Карл всячески поносил адмирала, называл его обманщиком и предателем. Колиньи де желал только гибели королевства и потому заслужил самое страшное и беспощадное возмездие. Произнося эти слова, лившиеся неудержимым потоком, он невольно начинал верить в них, и им постепенно овладевали ненависть и страх. В конце концов в его дрожащих руках блеснул кинжал. Но те двое этого тоже не заметили, перед ними возникали иные видения.
Вот их полководец, он выходит из палатки, кругом стоит его войско, а они уже держат под уздцы своих коней. И сейчас же несутся в бой, навстречу врагу, по пятнадцать часов не слезая с сёдел; они великолепны, неутомимы, они не чувствуют своего тела. Ветер подхватывает нас, глаза становятся все светлее и зорче, мы видим так далеко, как никогда, ведь теперь перед нами враг. Хорошо мчаться навстречу врагу, когда ты совсем невинен, чист и нетронут, а он погряз в грехах и должен быть наказан! Как символ всего этого, и только этого, предстал перед ними Колиньи в тот час, когда они узнали о его смерти. Генрих вспомнил, что его мать Жанна крепко надеялась на господина адмирала, а теперь вот нет уже на свете ни Жанны, ни Колиньи. И он предоставил полоумному Карлу бесноваться, пока у него хватило сил, а сам опустился на ларь.
Но вот голос Карла становится все более хриплым, а в комнату, как и прежде, врывается истошный вой и крик. Когда Карлу все же пришлось заговорить с подобающей его сану ясностью, он приказал им отречься от своей веры: только так они спасут свою жизнь. Конде тут же крикнул, что об этом и речи не может быть и что вера дороже жизни. Генрих нетерпеливо остановил его и, обратившись к Карлу, успокоительно заметил: – Мы об этом ещё потолкуем. – А кузен вздумал во что бы то ни стало сопротивляться, хотя это было уже без пользы. Он распахнул окно, чтобы звуки набата ворвались в комнату, и под звон колокола поклялся, что если бы даже наступило светопреставление, он останется верен истинной религии.
Генрих снова затворил окно; затем направился к Карлу, который с кинжалом в руке стоял перед шкафом, похожим на крепость: перекладины, пушечные ядра из чёрного дерева, железные скобы. Он подошёл к беснующемуся королю и, указывая на Конде, прошептал Карлу на ухо, спокойно, но твёрдо: – Безумец – вот этот, со своей религией. Вы же, сир, вовсе не безумны. – Карл замахнулся кинжалом, но Генрих оттолкнул его руку. – А это лучше оставь, августейший брат мой! – Как он нашёл нужное слово? Едва Карл услышал его, он выронил кинжал, и тот, упав, откатился в сторону. Обвив руками шею друга, кузена, зятя или брата, бедняга разрыдался: – Я же не хотел этого!
– Охотно готов поверить, – отозвался Генрих. – Но тогда кто же хотел? – ответом послужил только донёсшийся откуда то истошный вой и крик. Карл, продолжая всхлипывать, все же сделал какое то движение, указывая на стену, словно у неё были уши. Да, ведь и на этот раз мадам Екатерина могла по своему обыкновению просверлить дырочку и подглядывать. Но вероятнее, что она сейчас прислушивается к кровавой свалке, иначе и быть не может, даже если человек – самый зачерствелый убийца. И в самом деле Екатерина, переваливаясь, бродит по своим покоям и ещё неувереннее, чем обычно, тычет палкой в пол. Она проверяет крепость дверей, исподтишка разглядывает своих широкоплечих несокрушимых телохранителей, спрашивая себя, долго ли они будут её защищать. Ведь каким нибудь отчаявшимся гугенотам, хотя бы и последним, может же взбрести на ум все таки ворваться к ней и отнять у неё драгоценную старую жизнь, прежде чем их самих прикончат. Но на крупном свинцовом лице королевы ничего не отражается, глаза тусклы. Вот она подошла к одному из шкафов и ещё раз проверила его содержимое: порошки и склянки в полном порядке. На худой конец всегда остаётся хитрость, и даже тех, кто врывается, чтобы тебя прикончить, можно уговорить сначала чего нибудь выпить…
А Генрих посмеивался, он беззвучно хихикал: ему так же трудно было удержаться от смеха, как его шурину Карлу от рыданий. Когда смешное ужасно, оно тем смешнее. В ушах стоит истошный вой и крик резни, а в воображении встают её виновники, во всем их безобразии и убожестве. И это великое благодеяние, ибо если нельзя даже посмеяться, то от ненависти задохнёшься. В эти часы Генрих научился ненавидеть, и хорошо, что он мог поиздеваться над теми, кого ненавидел. Мрачному Конде он крикнул: – Эй! Представь себе д’Анжу! Как он кричит: «Tue!» – и при этом лезет под стол! – Мрачность Конде не исчезла, но Карл развеселился; он жадно спросил: – Ты правду говоришь? Мой брат д’Анжу лезет под стол?
Этого Генрих и ждал: он умел играть на чувствах Карла к наследнику престола. Отвлечь его напоминанием о нелюбимом брате полезно: пусть забудет, что здесь находятся его родичи гугеноты, что они в его власти, а он невменяем. Когда опасность близка, комический элемент особенно полезен: изображая вещи в смехотворном виде, можно хотя бы отдалить её. Генрих, в эти часы познавший ненависть, оценил и великую пользу лицемерия. Поэтому он воскликнул, прикидываясь прямым и откровенным: – Я отлично знаю, августейший брат мой, что в душе никто из вас не желает дурного! Вам просто захотелось какого нибудь развлекательного занятия, ну, вроде турнира или игры в колечко. Tue! Tue! – передразнил он убийц и так завыл, что у каждого пропала бы охота к подобному развлечению.
– В самом деле? – спросил Карл, словно сбросив с себя огромную тяжесть. – Ну, тогда я уж одному тебе признаюсь: вовсе я не сумасшедший. Но у меня нет другого выхода. Подумай, ведь моя кормилица – гугенотка, и я с детства знаю ваше учение. А д’Анжу хочет меня убить. – Он заверещал, выкатывая глаза, словно перед новым припадком безумия – настоящего или притворного. – Но если я умру, отомсти за меня, Наварра, за меня и моё королевство!
– Мы ведь действуем с тобою заодно, – настойчиво подчеркнул Генрих. – Если будет нужно, ты сделаешься безумным, а я шутом, ведь я в самом деле шут. Хочешь, покажу фокус? Превосходный фокус? – повторил он с некоторой нерешительностью, ибо втайне не был уверен, что его затея кончится благополучно. Стоявший позади Карла похожий на крепость шкаф – перекладины, пушечные ядра чёрного дерева, железные скобы – приоткрылся. Только Генрих заметил это и тотчас узнал высунувшиеся оттуда лица, взглядом он приказал им ещё потерпеть. А тем временем начал перед носом у Карла производить руками магические пассы, какие обычно выделывают ярмарочные фокусники и шарлатаны. – Ты, конечно, полагаешь, – заговорил он особым, напыщенно хвастливым тоном, присущим подобным людям, – что тот, кто умер, мёртв. Но не мы гугеноты. У нас дело обстоит не так плохо. Успокойся же, августейший брат мой! Вы перебили в Лувре восемьдесят моих дворян, но первые два уже успели ожить.
Он, стал водить руками сверху вниз вдоль шкафа, выворачивая все десять пальцев, и притом на некотором расстоянии от дверок, чтобы не сказаться слишком близко к чуду, которое должно было сейчас произойти. Отступил и Карл, лицо его выражало недоверие и страх.
– Изыдите! – наконец воскликнул Генрих. Шкаф широко распахнулся, и в тот же миг д’Обинье и дю Барта уже валялись в ногах у Карла. Все это произошло настолько быстро, что Карл не успел издать первый вопль вновь овладевшего им бешенства; поэтому он промолчал, хмуро разглядывая воскресших. А они лежали на коленях, туловище одного было наполовину короче туловища другого; оба прижимали к груди ладони, как приличествует бедным изгнанникам, дерзнувшим возвратиться из тех краёв, откуда нет возврата. Оба одновременно проговорили глухим голосом: – Простите нас, сир, что мы оставили царство Плутона! Окажите снисхождение и некроманту, который нас вызвал оттуда!
На этот раз Карл решил отменить очередной приступ безумия. Он сел и заявил: – Вас ещё тут не хватало! Ну, раз уж так вышло, вставайте, но что же мне с вами делать? Какая мерзость! – На самом деле это был трезвейший миг в его жизни; все, что свершено и что ещё должно свершиться, мучило его, отталкивало своей низостью, как это видно и на его портрете: король из угасающего рода, белый шёлк, взгляд искоса, говорящий о пресыщении и подозрительности, но одна нога отставлена, как в балете. И вот Карл Девятый слегка повёртывает руку ладонью кверху: этим движением он всем дарует свободу.
И они сейчас же ею воспользовались. Дю Барта направился к двери и отпер её. Д’Обинье кивнул на одно из окон, в которое уже вливался дневной свет: – Наше счастье, что ночью оно стояло открытым и здесь никого не было.
Дю Барта быстро возвращается: он перед тем выглянул за дверь. Она тут же снова отворилась.

0

56

Свидание

Дверь отворилась, она широко распахнулась, и вошла королева Наваррская, мадам Маргарита Валуа. Марго.
Её брат Карл сказал: – А вот и ты, моя толстуха Марго! – Генрих воскликнул: – Марго! – Первым, непосредственным чувством обоих была радость. Вот она, Марго, все же не погибла, хотя открылось столько засад, столько преступных замыслов, и в ней все та же утончённая красота и тот блеск, к которому до этой ночи как будто стремилась жизнь. Невзирая на радость, Карл и Генрих невольно содрогнулись: «А я не был с ней в минуту опасности! Но что это? Она выглядит так, словно ничего не произошло».
А был у неё такой вид потому, что она успела смыть немало крови и слез не только со своего лица, но и с тела и уж потом появилась здесь в серебристо сизом и розовом наряде, подобном утренней заре, и в жемчугах, мерцающих на её нежной атласной коже. И стоило это немалого труда! Ибо на ней только что лежал, вцепившись в неё, охваченный смертным ужасом умирающий человек. Другие, уже будучи на краю гибели, бросались к Марго с мольбой, видя в молодой королеве последнюю надежду, и от отчаяния рвали на ней в клочья рубашку, и даже её прекрасных рук не пощадили, впиваясь в них ногтями, которые от страха стали острыми, как у зверей. Какой то обезумевший придворный вознамерился убить её самое, лишь потому, что яростно ненавидел её возлюбленного повелителя. – Наварра дал мне пощёчину, за то я убью самое дорогое для него существо, – хрипел капитан де Нансей где то близко, совсем рядом с ней; он было схватил её, вытянув когтистую лапу и решив, что уж теперь жертва не уйдёт. У Марго все ещё стояли в ушах его свирепые слова, она ощущала его жадное дыхание и просто понять не могла, как ей удалось спастись от него в её комнате, набитой людьми. Ибо даже позади кровати лежали они, катались по полу, вопя от боли, или вытягивались, онемев и оледенев навек. Все это несла Марго в своей душе, а казалась при этом безмятежной, как молодое утро; но того требовали приличия и присущее ей самоутверждение: «Мой повелитель должен меня любить!»
Она попыталась взглянуть Генриху прямо в глаза, но это почему то оказалось необыкновенно трудным. И не успели их взгляды встретиться, как она невольно отвела свой. Впрочем, уклонился и он и тоже посмотрел мимо неё. Ради бога, как же так? Не может этого быть! – Мой Генрих! Моя Марго! – сказали оба одновременно и двинулись друг к другу. – Когда же мы расстались? Разве так уж давно?
– Я, – сказала Марго, – лежала в постели и решила заснуть, а ты поднялся.
– Я поднялся и вышел с моими сорока дворянами, которые окружали наше ложе. Я собирался сыграть с королём Карлом партию в мяч.
– Я же, мой возлюбленный повелитель, решила заснуть. А вот вышло так, что меня всю залили кровью и слезами – и сорочку и лицо. Даже предсмертный пот умирающих падал на меня. Все это сделали, увы, наши люди. Они всех твоих перебили, а так как я больше всех твоя, то лучше бы и мне умереть. Но все таки я явилась к тебе, хотя мне пришлось переступать через мёртвых, и вот как мы свиделись!
– Вот как мы свиделись, – повторил он с глубокой печалью и сдержал себя, чтобы тут же не пошутить. А она почти надеялась на это. Такого мальчишку ужасное особенно смешит. «Впрочем, нет, – вспомнила она, – здесь ведь я сама воплощаю в себе весь ужас…» – Я твоя бедная королева, – не сказала, а дохнула ему в лицо Марго. Он кивнул и прошептал:
– Да, ты моя бедная королева, ты дочь женщины, которая убила мою мать.
– И ты слишком сильно любил меня, слишком сильно любил.
– А теперь эта женщина убила всех моих людей.
– И ты уже совсем не любишь меня, совсем не любишь.
Тут он готов был раскрыть объятия, захваченный одним её голосом, так как он не смотрел на неё, его глаза были опущены. В душе он уже раскрыл их; он только ждал одного её слова, легчайшего движения, но ничего не последовало. У неё было такое чувство, что нет, она не может, не должна, или что этого недостаточно. «Неужели я потеряла его?» – Марго отошла, скользнула рукой по лбу и затем проговорила вслух, для всех:
– Я пришла к моему брату королю. Сир, я прошу вас подарить жизнь нескольким несчастным! – И она опустилась перед Карлом Девятым на колени не без соблюдения должного церемониала: горячая мольба просительницы, но облечённая торжественной чопорностью, следовать которой государи должны уметь всегда. – Сир! Даруйте мне жизнь господина Лерана, он вбежал ко мне в комнату, весь исколотый кинжалом и окровавленный, когда я ещё лежала в постели, и из страха перед убийцами охватил меня руками так крепко, что мы упали за кровать. Даруйте мне также жизнь вашего первого дворянина де Миоссена, человека в высокой степени достойного, и господина д’Арманьяка, первого камердинера короля Наваррского!
Она сказала это, следуя до конца всем правилам этикета, хотя Карл и перебил её. Разве он не обрадовался тому, что она уцелела? Да, но тут же им овладело безграничное отвращение ко всему происходящему. И во время этого свидания между Генрихом и Марго он ничего не замечал, ничего, кроме отвращения, не чувствовал. Они жили в своём мире, Карл в своём. И вдруг он понял, что кому то от него что то нужно: его сестре, она следит за ним, она шпионит, а потом все донесёт матери – какие слова он сказал да какое у него было лицо! Поэтому он делает другое лицо, он заставляет себя побагроветь – это он может; жилы на лбу у него вздуваются, он изо всех сил свирепеет, вращает глазами. Затем начинается подёргивание конечностей, головы, скрежет зубов, и, когда все подготовлено, он рявкает.
– Больше ни слова, пока жив хоть один еретик! Отрекайтесь! – рычит Карл, обращаясь к присутствующим, ибо в его комнате находятся четыре оставшихся в живых гугенота, именно ему они обязаны тем, что они ещё на свете, и его мать, без сомнения, об этом узнает.
Генрих спешит удержать своего кузена Конде, но тщетно: тот считает делом чести тоже орать во весь голос. В своей вере он де никому не обязан отчётом, кроме бога, и от истины не отречётся, чем бы ему ни угрожали! Тогда Карл, уже окончательно рассвирепев, бросается к нему. Дю Барта и д’Обинье, не вставая с колен, хватают его за ноги, а он рычит: – Смутьян! Бунтовщик и отродье бунтовщика! Если ты через три дня не заговоришь иначе, я прикажу тебя удавить! – Итак, Карл все же даёт ему срок в три дня – при столь неудержимой ярости это был ещё очень приличный срок. Тогда Наварра, который нёс перед всеми протестантами гораздо большую ответственность, чем Конде, поступил так же, как в первый раз: с видом смиренного ягнёнка обещал он переменить свою веру, обещал, невзирая на резню. Но он вовсе не собирался сдержать своё слово, хотя оно и было дано, а Карл отлично знал, что он его не сдержит. Они незаметно подмигнули друг другу.
– Я желаю насладиться лицезрением моих жертв! – вопил что есть силы, не щадя голосовых связок, безумный повелитель кровавой ночи. И если кто находился поблизости – часовые, дворяне, привлечённые любопытством придворные и челядь, – все могли подтвердить, что да, Карл Девятый от содеянного не отрекается и теперь с удовлетворением разглядывает каждую жертву своей кровожадности. А вместе с тем, выходя из комнаты, он как бы нечаянно коснулся рукою руки своего зятя, короля Наваррского, и Генрих услышал шёпот Карла:
– Мерзость! Мерзость! Будем стоять друг за друга, брат.
А затем сделался окончательно таким, каким его заставляли быть, – жестоким Карлом Варфоломеевской ночи: он упивался видом убитых – тех, кто лежал у самой его двери, и всех других, попадавшихся ему по пути. Он отбрасывал ногой их бесчувственные тела, наступал на головы людей, которые уже не могли ни сопротивляться, ни ненавидеть. Он непрестанно бормотал проклятия и угрозы, при том его мало заботило, что их никто не слышит, кроме нескольких его безмолвных спутников. Всюду было пусто, ни души, ведь убивать – работа утомительная, после неё убийцы либо спят, либо пьянствуют. И мертвецы были одни.
Казалось, их здесь неисчислимое множество: живые не производят такого впечатления, ибо любое скопище живых вновь рассеивается. Мёртвые же не спешат, им принадлежит вся земля и все, что на ней вырастает, – все формы, все судьбы, некое будущее, настолько безмерное, что его называют вечностью. Вдруг Агриппа д’Обинье заговорил:

Смерть ближе с каждым днём. Но только за могилой
Нам истинная жизнь даётся божьей силой,
Жизнь бесконечная без страха и забот.
Пути знакомому кто предпочтёт скитанье
Морями бурными в густеющем тумане?
К чему блуждания, когда нас гавань ждёт?

Его голос звучит глухо, словно в царстве мёртвых, чья жизнь тянется через все времена, а потому замедлена и приглушена. И гулко отдаются только проклятия безумного. Генрих знал эти стихи: Агриппа их прочёл впервые в ночь его свадьбы, перед тем как образовалось длиннейшее шествие и Карл Девятый во главе всех своих придворных проводил Генриха к супружескому ложу. Теперь по коридорам двигалось иное шествие, хотя оно направлялось к той же комнате. Генрих не оглядывался на Марго.
Она шла среди других мужчин, которым до неё не было никакого дела, и прибрела последней. Никогда ещё за всю свою жизнь принцессы мадам Маргарита не ощущала так глубоко своё бессилие, как сейчас, когда она пробиралась вслед за сумасшедшим и несколькими побеждёнными между повсюду валявшимися трупами. Что за необъяснимые лица были у некоторых: на них отразилось изумление, почти стыд за какое то великое счастье. Зато у других мертвецов не осталось и следа одухотворённости, словно они раз и навсегда отправились в ад. Все это мадам Маргарита замечала, и, когда она вдруг увидела, что таким же стал и один из её прежних возлюбленных, ей сделалось дурно. Дю Барта подхватил её, и, опираясь на его руку, она с трудом потащилась дальше.
Перед камином стояли, обнявшись, два трупа: они закололи друг друга и так и не разомкнули объятий. Некоторые протестанты, видимо, оказались небезоружными и решили продать свою жизнь как можно дороже. Какая то убитая женщина лежала на груди у мужчины, которого, должно быть, старалась спасти. Но не смогла. «И я ничего не смогла, – думает Марго, тяжело повиснув на своём спутнике и едва волоча ноги. – Не смогла. Ничего я не смогла». Через перила перевалился толстый повар, белый колпак сполз у него с головы и скатился по лестнице. В том же положении Генрих застал его совсем недавно, или это был другой повар? Тогда он был пьян, теперь он мёртв. Впрочем, так и выходит: две оргии – брачная ночь и сегодняшняя. Вторая произошла через двадцать четыре часа, помноженные на шесть, да и была она покрепче первой: от неё остались неподвижные тела и призраки. Внешне следы были схожи, но смысл их был совсем иной.
Генрих поскользнулся в луже крови, очнулся от своих дум, увидел померкшее лицо молодого Ларошфуко, последнего вестника его матери, и уже не мог сдержаться, он разрыдался, закрыв лицо руками, и рыдал, точно ребёнок: – Мама! – Его друзья сделали вид, что не слышат. Карл продолжал разыгрывать изверга, а может быть, действительно стал им во время этого странствования по безднам преисподней. Марго зашептала, её слова предназначались только для Генриха: – Его я не могла спасти. Я уже втащила его в нашу дверь, но они вырвали его у меня и убили. – Она ждала ответа. Он молчал. Генрих прошёл слишком трудный и долгий путь, пока достиг этой двери, прошёл без Марго, и каковы бы ни были те жизненные пути, которые им ещё предстоят, прежним он уже не будет с ней никогда. У этой двери, отмеченной трупом молодого Ларошфуко, стоял совсем другой Генрих, чем тот, который выбежал из неё с лёгким сердцем.
Этот знал. Этот слушал целую ночь истошный крик и вой, разносившиеся по замку Лувр. Этот глядел в лицо своим мёртвым друзьям, он распрощался с ними и с дружеским общением людей между собой, с вольной, отважной жизнью. Дружный отряд всадников, кони – голова к голове, смиренный псалом, а с полей прибегают красивые девушки. Как радостно и быстро летим мы вперёд под летящими вперёд облаками! Но теперь он войдёт в эту комнату поступью побеждённого, поступью пленника. Будет покорным, будет совсем иным, скрыв под обманчивой личиной прежнего Генриха, который всегда смеялся, неутомимо любил, не умел ненавидеть, не знал подозрений. – Кого я вижу, вот радость, он цел и невредим! Друг де Нансей, какое счастье, что хоть с вами то ничего не случилось! Многие защищались, знаете ли, когда было уже поздно. Да ничто не помогло, и поделом. Кто же так глупо лезет в ловушку? Только гугеноты на это и способны. Я то нет, я, де Нансей, уже не раз становился католиком, почаще, чем вы, заделаюсь им и теперь. Помните, как мои люди старались оттащить меня от моста у ворот? А я рвался к моей королеве и к её, достойной восхищения, мамаше, мне здесь и место. Вас, друг де Нансей, мне пришлось ударить, чтобы вы меня впустили, зато сейчас я крепко обниму вас.
Он так и сделал. И капитан не успел опомниться, как получил от Генриха доказательство его пылкой любви. Никакие манёвры не помогли, пришлось стерпеть поцелуи в обе щеки, хотя Нансей при этом громко заскрежетал зубами. А потом, не успел он опомниться, как ловкий проказник был уже далеко.
Генрих находился в комнате, которую отперла Маргарита. Дверь, как она ни была широка, заслонял Карл. Он никому не давал войти, хотя неумолчно вопил, что вот ещё остались протестанты, надо поскорее свести с ними счёты. Де Миоссен, первый дворянин, все ещё лежал ничком перед извергом, колени у него одеревенели, но он вовсе не был похож на человека, которому предстоит умереть, а скорее на старого чиновника, которому раньше времени хотят дать отставку. Д’Арманьяк, камердинер дворянин, не соизволил повергнуться к стопам короля. Он закинул голову, выставил вперёд ногу и прижал руку к груди. На постели лежала груда окровавленного белья, из неё выглядывали молодые влажные глаза. – Кто это? – спросил Карл и позабыл взреветь. –
Камердинер ответил: – Господин Габриель де Леви, виконт де Леран. Я позволил себе перевязать его. Правда, он уже залил кровью всю постель. Остальным, сир, не помогли бы никакие перевязки. – Движением, в котором выражалась и боль и все же презрение к смерти, он указал на несколько трупов.
Карл уставился на них, потом, найдя ту мысль, которая ему была нужна, завопил: – Эти собаки еретики осмелились осквернить комнату моей сестры, принцессы Валуа, довели дело до того, что их здесь прикончили! Вон отсюда, тащите их на живодёрню! Нансей, тащите их вон! – И капитану ничего не оставалось, как вместе со своими людьми приняться за уборку трупов. А тем временем Карл всем своим телом прикрывал уцелевших. Как только солдаты скрылись за поворотом, он, сопя и устрашающе выкатывая глаза, накинулся на Миоссена и д’Арманьяка.
– Пошли отсюда к черту! – Этого ему не пришлось повторять. Дю Барта и д’Обинье также воспользовались случаем и исчезли. Карл сам запер за всеми дверь.
Он сказал: – Я надеюсь на гасконцев: они проводят беднягу де Миоссена, и по пути с ним ничего не случится. Смотри, Марго, если ты вздумаешь докладывать матери, что я щажу гугенотов, так имей в виду: я знаю про тебя кое что похуже. Вон один лежит на твоей собственной постели. – И, обращаясь скорее к самому себе, добавил: – Около него ещё есть одно место. Почему бы рядом с ним не лечь и мне? Ведь и меня ждёт та же участь. – И он улёгся на окровавленное одеяло рядом с грудой белья. Вскоре лицо его и дыхание стали, как у спящего. Однако Генрих и Марго видели, что из под его закрытых век бегут слезы. Из глаз молодого Лерана тоже текли слезы, хотя он их уже закрыл. Так покоились друг подле друга две жертвы этой ночи.

0

57

Конец

Марго приблизилась к окну и стала смотреть на улицу. Но ничто из совершавшегося там не доходило до её сознания: она была поглощена одним – она ждала Генриха. «Вот он подойдёт сзади и, шепнёт мне на ухо, что это только сон. Потом начнёт все и всех вышучивать, а на самом деле будет думать только о нашей любви. Nos belles amours», – подумала она его словами. Своими словами она подумала: «Наше ложе залито кровью. Мы шли сюда, пробираясь среди трупов его убитых друзей. Моя мать сделала меня его врагом. Он ненавидит меня. А его она превратила в пленника. Я больше не могу уважать своего мужа. Значит, конец».
Но пока она раздумывала о конце их любви, неутомимая надежда начинала все сызнова: «Стоя у меня за спиной, он шепнёт мне, что это только сон… Нет! – решила она. – Нет, не скажет он этого! Не такой человек! Да ещё при его нелепой мужской гордости! Наверняка сидит сейчас позади меня, отвернулся и ждёт, когда я сама его ненароком поцелую. Я ведь ученее его, многоопытнее, и я женщина! Мне предоставляет он дальнейшее, и неужели у меня не хватит умения доказать этому мальчику, что не всякая правда – правда?»
Однако не успела она обернуться, как вдруг услышала оглушительный трезвон. Звонили все парижские колокола: только одного, который перед тем ворчал низко и глухо, уже не было слышно: вероятно, он начал первым и теперь, довольный, что дело сделано, умолк. Но, несмотря на оглушительный гул набата, сквозь него все же прорывался истошный крик и вой. – Слава Иисусу! Смерть всем! Tue! Tue! – разносился по городу многоголосый рёв. Один взгляд, брошенный на площадь и улицы, – и Марго отшатнулась: учёная и многоопытная, а об этом позабыла. Что же нам теперь делать, дитя моё, несчастное дитя моё?
Она обернулась – Генриха в комнате не было. Двое лежавших на кровати мужчин, стонали, обоим снилось, что их казнят под набатный звон всех колоколов Парижа и под истошный вой толпы. И вдруг все это как будто перенеслось сюда, в комнату: нестерпимые звуки уже сверлят и буравят голову, вокруг тебя точно бушует буря, ты не можешь устоять на ногах, тебя сотрясает ужас. Это произошло потому, что в соседней комнате распахнули окно. Туда удалился Генрих. Только бы не видеть и не слышать всего этого вместе с Марго, уж лучше одному. Вот он и толкнул дверь в ту комнату, которая была сначала приготовлена для его сестрички и где потом хотели спрятать адмирала от убийц. Марго бессильно поникла головой: «Переступить этот порог? Увы, не переступишь! Пойти к Генриху? Уже нельзя».
А он смотрел и слушал. Площадь внизу кишела людьми, они валили из улочек и переулков, и все были страшно заняты – ни одного праздного зрителя. Все были заняты только одним: убивали или умирали; и они трудились с великим усердием, уподобляя свои движения размаху колоколов и совершая их в такт истошным воплям. Работали на совесть. И все же – какое разнообразие, сколько изобретательности. Вон наёмный убийца тащит старика, аккуратно обвязанного верёвкой, чтобы бросить его в реку. Какой то горожанин прикончил другого с особым тщанием и обстоятельностью, затем взвалил его себе на спину и отнёс к куче трупов, уже голых. Раздевал убитых народ: это – дело простонародья, а не почтённых горожан. Каждому своё. Почтённые горожане поспешно уходили, унося с собой тяжёлые мешки, набитые деньгами: они знают, где у соседей еретиков что припрятано. Иные тащат целые сундуки, для чего опять таки пользуются плечами народа. Вон пёс лижет рану своей заколотой кинжалом госпожи. Растроганный убийца невольно гладит его, прежде чем перейти к новой жертве. Ведь и у этих людей есть сердце. Убивают они за всю свою жизнь, наверное, в течение одного только дня, а собак они ласкают каждый день.
В конце переулка виднелся холм, на нем вертелись крылья ветряной мельницы – и сейчас и всегда. По мосту, через реку, можно было бы бежать отсюда, если бы только перебраться. Целая толпа теснившихся на мосту беглецов погибла под ударами охраны. Ибо охрана, которой командовали всадники, оказалась на месте, ей полагалось поддерживать порядок. Горожане – пешие и конные – свободно передвигались в проходах, которые каждый убивающий должен был оставлять между собой для тех, кто убивал рядом с ним. Свободное место в таком деле необходимо так же, как оно необходимо трудолюбивым пчёлам в их работе. Если бы не вся эта кровь и ещё кое что, а в особенности адский шум, с некоторого расстояния могло показаться, что эти добрые люди просто рвут цветы на лугу. Во всяком случае, над ними синело безмятежное небо, полное солнечного блеска.
«Аккуратно работают, – подумал Генрих. – Но если уж так захотелось убивать, зачем делать столь тщательное различие между теми, с белой повязкой, и другими, у которых её нет? Чтобы иметь право на убийство, разве нужно непременно быть белым? Но ведь они убивают не для себя, а для других, по чужому приказу, ради чьих то целей, а потому их и не мучат угрызения совести. При всем их неистовстве (очень похоже на то, что и неистовы они по приказу) они работают честно, на совесть. Вон строят виселицу: её кончат, когда все уже будут перебиты и останется повесить только трупы. Но громилам все равно, они же действуют не для себя: это я запомню. Как легко толкнуть их на дурное и гибельное! И будет гораздо труднее добиться от них чего либо доброго. При соответствующих обстоятельствах и почтённые горожане и простонародье – все ведут себя как последняя мразь», – подумал Генрих; об том же были последние слова умирающего Колиньи.
Местами хозяйничало явное безумие. Оно важно разгуливало по площади, без всякой пользы для общего дела, и только его голос назойливо верещал: – Пускайте кровь! Главное – пускайте побольше крови! Врачи говорят, что в августе кровопускание не менее полезно, чем в мае! – Так покрикивал, подгоняя всех этих ребят, некий господин де Таван; сам он ни до чего не касался. Зато он сидел в совете с мадам Екатериной, когда решался вопрос о резне, и был в этом совете единственным французом.
А вот из проулка кого то выводит белогвардеец одиночка и добросовестнейшим образом ревёт, обращаясь к самому себе: – Tue! Tue! – Генрих хочет закричать, но голос не повинуется ему. Он хочет сбросить оцепенение, схватить аркебузу, выстрелить. Увы, напрасно: на свете есть только палачи и жертвы. Старый толстяк, мой учитель Бовуа, не дал ни тащить себя, ни толкать: он спокойно идёт рядом с ревущим наёмником. Бовуа – философ и считает, что жизнь имеет цену, лишь пока она разумна. «Господин де Бовуа, что вы делаете? Вы опускаетесь на колени, и ваша широкая одежда ниспадает складками до земли, вы полны достоинства и самообладания. Вы молитвенно складываете руки и терпеливо ждёте, пока палач наточит свой меч. Господин де Бовуа, мой добрый учитель!»
Генрих бросается на пол, он закрывает лицо рукавом и не видит, как старому толстяку сносят голову.
Не увидел он также и того, как из соседнего дома выбежала женщина с посудиной в руках: она поставила её под забившую струёй кровь и стала жадно пить.
Когда Генрих опомнился, дверь в супружескую опочивальню была заперта. Марго заперла её.

0

58

Moralité

Trop tard, vous êtes envouté. Les avertissements venant de toutes parts n’y font plus rien. Les confidences du roi votre beau frère restent sans écho et les inquiétudes de votre bien aimée n’arrivent pas à vous alarmer. Vous vous abandonnez à votre amour tandis que les assassins eux mêmes ne voient qu’en frissonnant de peur, autant que de haine, approcher la nuit sanglante. Enfin vous la rencontrez, cette nuit là, comme vous auriez fait une belle inconnue: et pourtant déjà M. l’Amiral avait succombé, presque sous vos yeux. N’est ce pas que vous saviez tout, et depuis longtemps, mais que vous n’aviez jamais voulu écouter votre conscience? Votre aveuglement ressemblait en quelque sorte à cette nouvelle démence sujette a caution de Charles IX. Il l’а choisie comme refuge. De votre côté vous vous étiez refusé a l’évidence pour établir votre alibi d’avance. A quoi bon, puisque alors vous deviez tomber de haut et qu’il vous faudra expier d’autant plus durement d’avoir voulu être heureux sans regarder en arrière.

Поучение

Поздно, злые чары подействовали. Предостережения, идущие отовсюду, уже не помогут вам. Признания вашего шурина короля и тревоги вашей возлюбленной не трогают вас. Вы предаётесь любви, в то время как сами убийцы дрожат не только от ненависти, но и от страха, видя приближение кровавой ночи. Вы же встречаете эту ночь, как будто она прекрасная незнакомка. Однако уже погиб г н адмирал, почти у вас на глазах. Не правда ли, вы все это знали наперёд, знали давно, но вы так и не пожелали внять голосу своей совести? Ваше ослепление несколько походит на тот неизвестный доселе вид безумия, который овладел Карлом IX. Но Карл избрал его как прикрытие. Вы же со своей стороны не захотели признать очевидность, желая заранее обеспечить себе алиби . Какой в этом прок? Ведь через то вы обрекли себя на падение с высоты и впредь будете принуждены тем горше искупать своё желание быть счастливым, не оглядываясь.

0

59

V. Школа несчастья

Я не знал, что такое ад

Мысль, с которой он повалился на пол, первой пришла к нему, когда он очнулся. – Мой добрый учитель, – начал Генрих, словно тот ещё был жив и мог ему помочь. И услышал ответ: – Я живу очень замкнуто, люди дают мне всякие мерзкие прозвища и пишут их на дверях.
Эти слова, действительно сказанные когда то, прозвучали у него в душе так отчётливо, что он невольно обернулся. Нет, Генрих один, супружеская опочивальня замкнута, кругом притаилась тишина. Колокола замолкли, истошный крик и вой внизу на площади с восходом солнца куда то отступил, и усердные труды людей кончились. Ничто не шевелилось, кроме мертвецов на достроенной виселице, они тихонько покачивались. Совершенно недвижима была высокая груда нагих трупов. Только псы бродили вокруг и лизали раны. А живые скрылись, именно те, кто ещё так недавно с особым удовлетворением и упорством показывали, на что они способны. Даже окна и двери своих домов они прикрыли ставнями.
Вторая мысль, которая пришла в голову очнувшемуся Генриху, была: «Моей бедной матери уже нет на свете, а ведь и она меня предупреждала». Он отошёл в самый дальний угол комнаты и услышал её речь так же отчётливо, как перед тем речь своего учителя. И мать говорила: развратный дом, злая королева. И голос матери и самый тон её звучали так, словно она обращалась к ребёнку, ещё совсем наивному ребёнку, задолго до всех этих событий. И особенно душераздирающе действовал на него именно этот мягкий, давно умолкший звук, потому что все, чего она боялась, сбылось, и к тому же более ужасно и жестоко, чем могла себе когда либо представить при жизни бедная Жанна. «Ты умерла от яда, дорогая матушка. Знаешь ли ты это? Потом был убит господин адмирал. Осведомлена ли ты об этом? Убит и Ларошфуко, твой последний вестник, которого ты послала мне. Мертвы многие из тех, что служили тебе, и наши дворяне лежат на земле бездыханные. Мы попались в западню, хотя ты меня и предостерегала, матушка. Но я не хотел слушать ни тебя, ни умного старика Бовуа, ни…» – Господи боже, скольких ещё!.. – проговорил он вслух. Ибо все предостережения, которыми он пренебрёг, вдруг сразу нахлынули на него в таком множестве, так стремительно, что мысли его смешались и он схватился за голову. «Марго? Да, и Марго: она предостерегала меня, послав анатомический рисунок! Бедняжка фрейлина тоже: мешковиной был прикрыт её трупик! Д’Эльбеф: тогда, у ворот, когда пытался вытащить меня из свалки, и я мог ещё бежать! Сам Карл Девятый: „Наварра, отомсти за меня!“. Морней: „Колиньи остаётся, ибо его ждёт могила, а тебя ждёт брачная постель“. Моревер: он так жаждал резни! Д’Анжу, окружённый черноватыми духами! Гиз: его занесённый кинжал, его вдруг открывшееся подлинное лицо! Мадам Екатерина: она в себе несла, вокруг неё жила – издавна и повсюду – медленно созревавшая тайна этой ночи! А я вообразил, что могу быть счастлив, счастлив под её надзором. Но я ещё не знал, что такое ад!»
Таков был надвигавшийся на него приговор, и он опять свалил Генриха с ног. «Я не знал, что такое ад». Не издав ни звука, он упал поперёк кровати, прижался к ней головой и грудью и покорился приговору, вынесенному его умом, его сердцем. «Я праздновал свадьбу, а тем временем все стонали от затаённой жажды крови. Поделившись на кучки, они жались к стенам, чтобы сразу же не вцепиться друг другу в глотку. А я дал отвести себя к брачному ложу. Первой жертвой была моя мать королева. Мы все были обречены последовать за нею, это предвещали и кровавые знамения и чудеса. А я дал отвести себя к брачному ложу и праздновал свадьбу вплоть до роковой ночи. Ибо я ещё не знал, что такое ад. Все остальные постоянно помнят о нем, только не я, – в этом мой главный промах. В этом моя великая вина. Я поступал так, как будто людей можно сдержать требованиями благопристойности, насмешкой, легковесным благоволением. Но таков только я один – и я не знал, что такое ад».
Пока в голове Генриха проносились эти мысли, его тело подёргивалось, словно он хотел вскочить и не решался. В первый раз он дёрнулся, когда ему пришли на память слова и лицо сестры: «Милый братец, наша мать знала все, заверяю вас. И она завещала вам, перед тем как умереть от яда: или вовсе не приезжайте сюда, или только когда будете сильнейшим. Прочь из Парижа, брат! Разослать верховых по всей стране! Во главе вашего войска вы будете наступать, чтобы жениться». Он слышал внутри себя трогательный голосок Катрин, испуганно, на высоких нотах договаривавшей слова. Это был, в сущности, его собственный голос, и это предостережение по своей силе не могло сравниться ни с каким другим. Те затрагивали Генриха только извне, и лишь оно подтверждалось его внутренним знанием.
И тогда из глубины души поднялось и потрясло его раскаяние – такое жгучее, что он впился зубами и ногтями в постель. «Я не знал, что такое ад! Где же я был? Поглощён моей страстью к Марго? И это нет. Иначе я бы её похитил и увёз отсюда. Но этот двор мне и не хотелось покидать из за его дерзости, из за его опасностей, козней, из за моего любопытства к опасностям и ещё потому, что я играл всем этим, как дитя, а должен был трезво взглянуть на весь этот ад!» И снова его душа содрогнулась, так что затряслась даже кровать.
Да, его постигла чудовищная неудача, он проклял свою молодость. «И я ещё вздумал было поучать господина адмирала! Корил его, зачем он ведёт ненужную войну! Но у Колиньи была та вера, которая делает человека свободным – и от гнёта Испании и от губительных страстей. Он то знал, что такое ад, и боролся с ним. А я, я кинулся в него!» Непереносимо! Генрих был сокрушён. Его мысли сменились каким то хмелем отчаяния – у юношей он сродни восторгу. Так, некогда в Ла Рошели, где дул ветер с моря, его сердце рвалось навстречу новому миру. То же испытывает он и сейчас. Но теперь – это уже не широкий и вольный мир, похожий на царство божие. Он полон стыда и страдания. Из него вырываются языки серного пламени, вот они, рядом, сейчас они охватят меня. Все ещё хмельной от отчаяния, Генрих вскакивает и начинает биться головой об стену. Раз, ещё раз, с разбегу, лбом, ещё, ещё! Он уже ни о чем не думает, кроме этих ударов, и сам не в силах остановиться. Но его удерживают.

0

60

Faciuntque dolorem
Боль причиняют (лат.)
Две руки насильно усаживают его.
– Спокойствие, сир! Терпение, благоразумие, невозмутимость души – таковы христианские добродетели, а также предписания древних философов. Кто забывает о них, бесится в ярости на самого себя. За оным занятием я вас и застал, к счастью, вовремя, мой милый молодой повелитель. Хотя, признаться, я этого от вас не ждал. Нет, от вас я ждал скорее, что вы отнесётесь к Варфоломеевской ночи слишком снисходительно, – как бы это сказать? – с презрительной усмешкой. Когда я в первый раз заглянул сюда, вы лежали на голом полу, но крепко спали, и ваше дыхание было так спокойно, что я сказал себе: «Не будите его, господин д’Арманьяк! Ведь он ваш король, а эта ночь была тяжёлая ночь. Когда он проснётся, окажется, что со всем этим он уже справился, и, вы же знаете его, он ещё сострит».
Д’Арманьяк произнёс эту длинную речь, смелую и приподнятую, искусно меняя интонации, и дал отчаявшемуся восемнадцатилетнему юноше достаточно времени, чтобы опомниться или стать хоть немного похожим на прежнего Генриха. – И он сострит, – закончил слуга дворянин; а его государь тут же подхватит: – Скажи, двор все в столь же превосходном настроении, как и вчера ночью? Тогда, чтобы завершить праздник, мне нужны два пастора и заупокойная служба. Из любви ко мне даже мадам Екатерина примется подтягивать… – Однако смешок застрял у него в горле.
– Он ещё не совсем вошёл в колею, – задумчиво проговорил д’Арманьяк. – Но для начала недурно. Когда вы опять появитесь при дворе, в вас не должно чувствоваться ни тени озлобленности. Будьте веселы! Будьте непринуждённы! – Однако он и сам понимал, что требует сразу слишком многого. Не прибавив ни слова, д’Арманьяк приложил мокрый платок своему государю ко лбу, на котором от ударов об стену вскочили шишки. Затем по обыкновению принёс бак для купания. – Когда я ходил за водой, – сказал он, наполняя его, – то не встретил ни души. Только одну дверь осторожно прикрыли. Пока вы спали, я побывал даже на улице, меня погнал туда голод; в кухнях то ведь хоть шаром покати, там за эту ночь пролито больше человечьей крови, чем куриной. И те, кто должны были резать птицу, сами зарезаны. На улицах было безлюдно, только вдали я увидел двух горожан с белыми повязками, их сразу замечаешь, уж глаз намётан. Я стал было поглядывать, куда бы спрятаться, но они повернули и скрылись из виду. Если мне зрение не изменило, то они попросту стали удирать от меня, только пятки засверкали. Объясните мне, сир, что сие значит?
Генрих глубоко задумался. – Едва ли, – заявил он наконец, – они боятся нас, ведь они перебили почти всех.
– А в совесть вы не верите? – спросил д’Арманьяк; он воздел руки и застыл в этой позе. Генрих уставился на него, точно перед ним была статуя святого. – Твои двое белых, наверно, приняли тебя за кого нибудь другого, – решил он. И сел в свою ванну.
– Уж темнеет, – заметил он. – Как странно, точно сегодня совсем не было дня.
– Это был день теней, – поправил его д’Арманьяк. – Он прошёл неслышно и бессильно после такой потери крови. До самого вечера все сидели по домам, ничего не ели, говорили только шёпотом. И, может быть, лишь в одном выказали себя ещё живыми людьми: из трехсот фрейлин королевы матери ни одна не провела ночь в одиночестве.
– Д’Арманьяк, – приказал Генрих, – дай мне поесть.
– Понимаю, сир. Вы говорите это не из одной только телесной потребности: глубокий опыт вашей души подсказывает вам желание подкрепиться пищей. На сытый желудок у вас будет среди всех этих голодающих вполне достойный вид, и сравнительно с большинством вы окажетесь в более выгодном положении. Прошу! – И первый камердинер развернул во всю ширину халат; лишь когда он вытер короля досуха, тот заметил стол, уставленный блюдами с мясом и хлебом.
Генрих так и набросился на пищу. Он резал и рвал, он жадно глотал, запивая вином, пока ничего не осталось, а у его слуги из под опущенных век выкатились две слезы. Глядя на своего государя, д’Арманьяк размышлял о том, что и едим то мы в угоду смерти, под её всегда занесённой рукой, которая сегодня, может быть, нас ещё не схватит. Так едем мы по стране, так мы едим, так вступаем в залы замка Лувр. Притом, мы слуги и все же дворяне, один – даже король, он, как видит сейчас д’Арманьяк, и ест по королевски. Вдохновившись столь торжественными мыслями, д’Арманьяк весело запел:

Ты, тихая да смирная, как старенькая мышь,
Екатерина Медичи, из всех злодейств глядишь
И у замочной скважинки уютненько сидишь.

– А что мадам Екатерина там делает? – невольно спросил Генрих.
Когда выяснилось, что есть больше нечего, ему стало невтерпёж, он должен был спросить насчёт Марго: «Скажи, королева, моя супруга, уже покинула свои покои?» И первому камердинеру надлежало бы ответить на это: «Королева Наваррская настоятельно осведомлялась о вашем здравии». Д’Арманьяк должен был бы даже при этом добавить: «Мадам Маргарита просит, чтобы её возлюбленный повелитель как можно скорее посетит её», – хотя д’Арманьяк едва ли стал бы выражаться столь высоким слогом. Да и Марго не поручила бы ему передавать это; а Генриху, со своей стороны, не следовало принимать такого приглашения. Для них обоих эти времена прошли. Генрих вздохнул. Д’Арманьяк понял, почему: первый дворянин не годится для деликатных поручений, благодаря своей сметливости он их обычно предупреждает.
– Королева Наваррская сейчас у мадам Екатерины, – сказал он самым непринуждённым, однако многозначительным тоном, выдержал изумлённый взгляд своего государя и сделал вескую паузу; когда же он увидел, что достаточно разжёг Генриха, продолжал ещё небрежнее: – Я видел королеву. Она вышла ко мне: один из слуг её матери шепнул ей, что я стою за дверью. Я ведь поддерживаю дружбу со слугами королевы матери. Этот нёс чернила. Я спросил: «Для чего?» – «Писать хочет», – ответил он. «А мадам Маргарита что делает?» – спрашиваю, хотя и не знаю наверное, там она или нет. «Да она сидит на ларе, – тут же выбалтывает мне этот остолоп. – Боится выйти из комнаты старухи». Я и предлагаю: «Давай поспорим на кружку вина, что ко мне она выйдет!» А выпить ему до смерти хотелось, он согласился, и пришлось ему самому перед мадам Маргаритой дверь распахивать. Ну, хоть недаром потратился.
– Довольно о лакеях, перейдём к правителям! – нетерпеливо прервал его Генрих. – Я как раз и собирался это сделать, сир, – сказал Д’Арманьяк. – Королева Наваррская поручила мне передать вам несколько сообщений. Я повторяю их несвязано и не разумея, ибо я человек маленький. Королева Франции собственноручно пишет письма в Англию, Испанию и в Рим. Она переделывает их по нескольку раз; ведь такое извещение – дело нелёгкое, ведь события прошлой ночи приходится всякий раз изображать по новому: для королевы Елизаветы, для дона Филиппа и для папы. Мадам Екатерина растерялась и против обыкновения обратилась за советом к своей учёной дочери. Будучи точно осведомлена о том, что происходит, королева и сообщает это вам, пользуясь моими слишком многословными устами.
Д’Арманьяк отвесил поклон, он кончил. С этой минуты он был занят только платьем своего государя, разложил, надел на него, все это молча, чтобы дать своему королю время подумать. И Генрих думал: «Марго выдаёт мне тайны своей свирепой матери. Это все равно, как если бы она сообщила мне, что ждёт меня, как сообщала некогда, в нашей опочивальне. Нет, даже больше. Её слова значат: „Дорогой мой Henricus“, – подумал он на миг по латыни и услышал, как она говорит своим звучным голосом: „Не приходи, мой дражайший Henricus, к сожалению, все это нам запрещено, – и все радости и каждая печаль нашей убитой любви“.
Corporis Quod petiere premunt arete, faciuntque dolorem…
(Цель вожделений своих сжимают в объятьях и телу Боль причиняют (лат.). Лукреций «О природе вещей»)
Неистово прижимают они к себе того, кого они жаждут, и ранят его тело. На Генриха нахлынули жгучие воспоминания о яростных объятиях, о зубах, вонзающихся в губы вместе с поцелуем. «Прошло и – долой все это! Теперь моя любимая отдаёт мне вместе с душой и свою совесть, как отдавала раньше своё тело, но и тут она не обходится без ярости и укусов. Faciuntque dolorem animae . Раны души. Если б мы могли сейчас соединиться, мы оба плакали бы, ибо нам суждено стать недругами и причинять друг другу боль. Было бы, конечно, лучше вдвоём дознаться, что её родственники замышляют и можно ли ускользнуть отсюда. Каковы бы ни были сейчас их намерения, я должен возможно скорее удалиться от этого двора по крайней мере на сто миль, и в этом деле я буду рассчитывать на Марго: хоть она и враг мне, но она все таки выдала свою мать».
Здесь его мысль запнулась. В голове размышляющего Генриха отчётливо встали слова: Faciuntque dolorem.
Сам того не желая, Генрих проговорил вслух:
– И на неё нельзя, да и ни на кого нельзя положиться. Я должен выручать себя сам.

Отредактировано Генрих Наваррский (2013-10-04 12:04:27)

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»



Вы здесь » Vive la France: летопись Ренессанса » Читальный зал » Генрих Манн. Молодые годы короля Генриха IV